Но все ветшало – ослепший отец не мог уже прибивать, чинить, латать, и его беспомощность обрекала наши эфемерные постройки на разрушение временем, муж и дети вообще предпочитали роль залетных гостей.
Перекосилось крыльцо, зарос мусором верстак, инструменты тупились, дверь слетала с петель, краска шелушилась и отставала чешуйками.
И только розы твои цветут – я укрываю их каждый ноябрь, чтобы открыть в апреле.
– Продадим дачу? – спрашивает отец. – Ты одна не справляешься.
– Ни за что! – мотаю я головой. – Она меня держит.
Да, держит – в том смысле, что только здесь чувствуется глубинный ток жизни, давно потерянный нами в городском своевольном сегодня.
Меня никто уже не заставляет поливать помидоры, но я знаю, что все мои действия, все мои поступки, помогающие умножать красоту этого мира, вписаны в матрицу природных ритмов, мировых гармоний, не зависящих от меня совершенно. В эту погоду надо косить газон, а в ту
– срезать цветы, в июне выкапывать луковицы тюльпанов, а в августе ждать яблочного Спаса.
Но у меня здесь существует своя свобода – я привезла компьютер, и у окна, из которого видны алая роза флорибунда и пышный куст белой гортензии, набираю текст о тебе.
Раньше мне почему-то здесь никогда не писалось.
Она пересаживает куст клематиса. Движения точны, красивы, в них чувствуется воля к победе, как у спортсмена, идущего на мировой рекорд. Загрубевшие руки в земле, но рубашка, как всегда, белоснежна.
Приехавшая в гости подруга Анна смотрит и восхищается.
– Силища! – говорит она. – Воин духа!
Матери Анны тоже семьдесят пять – я недавно видела ее в кресле-качалке, такой тихий божий одуванчик с подсиненными кудрями и любовным романом в руке.
– Буря! Тайфун! – повторяет Анна. – М-да, ты явно не в нее.
Отцовская дочка, кто бы спорил.
Может, наша с ней война и была из-за отца?
Теперь мы с ним вдвоем – без мамы он резко одряхлел и ослаб. Я усаживаю его на солнышко – старик всегда мерзнет. Стригу ногти, поражаясь, что пальцы до сих пор тонкие и красивые, подравниваю серебряную бороду, целую в лоб.
Мысли мои крутятся вокруг точки-аттрактора, описывая ближние и дальние траектории, круги и эллипсы, но упрямо возвращаются обратно.
Я думаю о странном характере, явившем всю яростную глубинную силу женского естества, которое видится мне чем-то вроде тяжелого подземного океана, нефтяной черноты, где на поверхности вскипают и опадают отдельные волны – то совсем маленькие, то громадные штормовые. Это мы, вечные и бесконечные сестры, одна за одной поднимаемся ввысь – то плавными выпуклостями, то мощными протуберанцами, неминуемо опадая вниз и снова сливаясь с непрозрачной толщей, из которой вырастают следующие. И все равно мы – одно.
Мне кажется, что она, волна высокая и неистовая, не столько понимала, сколько чувствовала свое назначение – проявить то прекрасное, что распылено от нас и скрыто, высмотреть и оформить красоту Божьего замысла хотя бы на вверенной территории. Покуривая сигарету на веранде, окидывая взглядом цветник и отводя волосы со лба совершенно ее жестом, я любуюсь, как формы и краски ее сада окликают друг друга, перетекают, рифмуются – кто-то сказал, что Бог любит совершенные тексты. Мне кажется, она ваяла мир как скульптор – чувствуя материал и отсекая лишнее.
Теперь, когда у меня что-то получается удачно, я верю, что сделала все это сама – книгу, цветник или пирог – она ведь ничего не захотела передать мне. А может, все-таки передала, но не прямо, а косвенно, на том языке, который я смогла бы усвоить?
Больше всего я жалею, что у меня нет дочери. Я знала бы, чем с ней поделиться. Ведь теперь даже прабабкин крестик некому оставить. А может, жизнь еще подарит мне не кровную, а приемную, названую?
У меня в семье одни мужчины, они будто не замечают моего существования. Замороченная обидами, иду сдаваться психотерапевту.
Тот внимательно фильтрует запутанный монолог и говорит:
– Расскажите мне о матери.
Рассказываю.
– Бедняга! – сочувствует он. – Вы понимаете, что мать с вами сделала? Какую роль навязала на всю жизнь? Нелюбимого ребенка! Вы не выпутаетесь из проблем, пока с ней не разберетесь. Знаете что?
Пишите ей письма и в каждом прощайте ее. Вспомните всю боль, все обиды – то, что вы прячете от себя в уголках памяти, все, что не решаетесь произнести. Пишите, пока поток сам не иссякнет. А потом можете сделать с письмами что угодно – порвать, на свечке сжечь, в книге напечатать. Но в каждом – прощайте, прощайте ее, только честно.
Ну вот, мама, я и написала.
Простишь ли ты меня?