Струйки едкого дыма из вертикальных ноздрей казашки постепенно и привели Павла с верным Кентом в саманное село Шортанды, откуда потянулась уже белая “коксовая” дорожка на юг, в Алма-Ату, и оттуда в горы, к самому Медео. В Алма-Ате, в богемной кафешке “Попугай”, она-то как раз и свалилась на Павла, эта жгучая девка, инфанта одного из могущественных южных “жусов”, властных кланов, – депутатская дочка Диля. Красотку выволокли из сортира с пеной на губах и носовым кровотечением; оттянув нижнее веко, Дуров увидел знакомую картину: белок с укатившимся под лоб зрачком, нулевые реакции. Отец Диляры, хозяин белого дворца с видом на Ботанический сад, принимал Павла в обширном кабинете, сплошь в розах, за овальным столиком с малахитовой инкрустацией. С дочерью говорить запретил, выдал аванс в пять тысяч долларов, по исполнении же заказа – счет в банке надежной страны. Объяснить, почему поверил депутату, Вепрь не смог бы. Да и вообще мало задумывался над его словами, слушая вполуха. Не деньги вели Вепря, а жажда. Как зверя к водопою.
Связать карагандинскую бабу, перевалочный пункт в Шортанды и клиентуру “Попугая” в узел додумались бы и на Петровке, а уж на
Лубянке – как нечего делать. Но развязать его могли только два неподкупных зверя, одаренные нюхом, верностью и неутолимой жаждой: погони, справедливости и удара.
Ах, как прекрасен был этот удар, не стреноженный приказом “брать живьем”, внезапный, чистый, холодный, такой, как учил сенсэй. Вепрь выследил и загрыз всех. Одного за другим – четверых жирных барашков в охотничьем домике в горах, отца и троих сыновей, младший усов еще не брил. Обойма ушла на охрану; самих гадов брал голыми руками, зарезал только старика – из уважения к возрасту. Старшего повесил, среднего скинул в пропасть. Гаденыша, выполняя полюбившийся ритуал,
– запер и сжег вместе с домом.
Из Алма-Аты, кроме кредитной карточки банка надежной страны и Кента с простреленной задней лапой, Вепрь увозил, можно сказать, оруженосца – Олжаса, мастера восточных единоборств, глухонемого депутатского слугу (“секретаря”), молчаливо (по понятной причине) влюбленного в кокаинистку Дилю и подаренного Павлу депутатом в знак восточной благодарности.
По наводкам полковника Шварца, с бесценной помощью Кента Вепрь на пару с Олжасом порвали такую прорву гадских глоток, вспороли столько жирных брюх и столько алчных сердец сварили в крови, что уж некому больше, казалось бы, стало губить слабые души и утешилась на небесах
Любушка. Но ведь нет! Словно и не начинали.
И тогда вновь явился Вепрю голубь-отставник с серебряными шпорами на лапках. Возник невесть откуда ночью в бильярдной без окон, где Павел в сосредоточенном раздумье гонял шары, сел на ободок лузы и сказал:
– Ну, Павлик, хорошего понемножку. Полетал я сизым голубем мира над голубой планетой, послушал в радиомагазине “Сигнал” различные звуки эфира, окинул круглым глазом картину бытия и вот что могу и обязан тебе сообщить скрепя, конечно, сердце. Зло неистребимо в душе человеческой, покуда деньги играют в устройстве и механизме его жизни руководящую роль главного привода желаний. Это первое. И второе. Для тебя, Павлик, деньги, к примеру сказать, вообще не играют роли. Но даже ты не сумел усмирить дурные чувства в своей душе и изгнать из сердца ненависть. Отчего, Павлик? Оттого, что зло неистребимо по принципу мироздания.
– Да? А чья идея насчет невинной крови была?
– Твоя, Павлик, твоя… – усмехнулся голубь. – “Жертва – невинна, кровь – обильна”, – я говорил с тобой, дураком, о природе вещей. Ты же, послушный рабской своей натуре, трактовал мой тезис как приказ.
– Но… – Павел растерялся.
– Никаких “но”. Победа в единоборстве – это победа над собой и шаг к самопознанию. Парадокс же, извини меня, конечно, за выражение, в том, что, познав себя, ты познаешь противника, больше того, познаешь мир, в том числе неистребимую природу зла. Таким образом, ты теряешь главную цель. Мало того. Ты заводишь в тупик своих друзей, Кента и
Олжаса, цель которых – служить тебе. Когда у тебя не будет цели, как, скажи на милость, будут они тебе служить? Поэтому, Павлик, выход для тебя один: сменить цель. Понял, нет?
– Не понял, – сказал Павел. – Мне что же, бросать это дело? Пусть сволота живет, что ли? А я? Только, можно сказать, из-под ярма вышел, зажил по своему закону и праву – опять, что ли, как скотине, к общему корыту?
– Ах, Павлик! – пригорюнился голубь, и мутная слеза скатилась по его щеке и повисла на кончике клюва, подобно маленькой сопельке. – Вы, хищники, считаете себя хозяевами по жизни и сильно ошибаетесь.
Потому что вы есть рабы. Рабы своего глада и жажды. Истинные хозяева мы – вегетарианцы, типа единорогов и птиц. Ибо не отягощены желаниями. Кровь наша – чистое серебро, ваша – вкрутую сварилась от жадности. А насчет права и твари дрожащей – это мы, Павлик, в средней школе проходили. Не дорос ты до права. Рано в капитаны вышел. Посиди-ка на веслах, так оно вернее будет.
– Ах ты, помойка, – удивился Павел, к слову сказать, и сам вегетарианец, – морали мне тут читать!
Прицелился и пустил правого от борта в лузу, где нахохлился отставник.
Глядь – а там уж и пусто. Сгинул, трепло пернатое, как не было.
…Олжас сильно тосковал по Диляре. Иногда он набирал через восьмерку алма-атинский номер и на пару минут припадал ватным ухом к раздраженным вибрациям в трубке, образующим на нервных клетках мозга отпечаток образа любимой. Когда в это утро, проснувшись, он вновь обнаружил клейкую сырость в трусах, Олжас решился. Конечно, Павел отпустил бы его и так, но признаться железному хозяину в слабости?
Олжасу даже мысль об этом была невыносима.
Все хозяйственные, в том числе и денежные дела Павел давно переложил на практичного казаха. А баксов двести-триста, которые Олжас собирался снять со счета на билет до столицы своей любви, никак, по его подсчетам, не отразились бы на общей размашистой картине кредита.
В бильярдную казах вбежал с выпученными, насколько вообще это было возможно в его случае, глазами и повалился на колени. Однако Павел к иссякшему в одночасье источнику существования отнесся на удивление спокойно, только зубами скрипнул в адрес сизокрылого учителя марксистско-ленинской философии. “Сколько веревочке ни виться, – успокоил товарища, – без “нз” не обойтиться”. Вот и пригодились цацки, которые забирал, не глядя, горстями из каждого разоренного гнезда – на черный день.
К вечеру поступила очередная информация от Шварца – о курьере, взятом в Керчи. За пару дней перевели в нал пяток небольших брюликов и снарядились.
А ранним утром в день отъезда разразилась уже беда настоящая. Верный
Кент, первый нюхач страны… Дважды во взрослой жизни плакал Павел
Дуров, борец с мафией и отдельными ее гадами, белобилетник по необратимому расстройству психического аппарата. Первый раз – в ободранной до плинтусов подольской комнатке: над невестой, гниющей от СПИДа. И вот сейчас, лежа в осенней грязи, Вепрь скулил и выталкивал лающие рыдания, обняв холодеющее под рукой рыжее, оскаленное, лохматое, в запекшейся на разорванном горле крови.
Охрана особняка по-соседски Павла знала и пропустила. Буля, мерзкую тварь, Вепрь пристрелил, едва тот поднял свою свинячью морду с коврика у камина. Прикрываясь хозяином, отошел к позиции, подготовленной Олжасом, и рванули. Джип быстро ушел от погони, достиг леса, свернул с просеки в болото. Когда запихивал мудаку в штаны шашку толуола, жирный мудак обосрался. “С облегченьицем”, – оскалился Вепрь. Отойдя с Олжасом подальше в лес, посмотрели, как горит. Горело как надо. “Жалко?” – спросил Павел Олжаса про джип.
Немой понял и покрутил головой. “Мне тоже. Мне теперь, Китаец, ничего не жалко. Даже тебя”.
В Керчь улетали, зная, что насовсем.
Сумасшедшего Гагика, что держал весь крымский рынок порошка, ширева и дури, Вепрь даже не искал. Шел на запах, как по компасу.
Ночью залезли с магнолии к старой чуме в спальню, девку в темноте быстро вырубили, паразиту же Павел шепнул: “Подыхать, дедушка, будешь страшно. По моему рецепту – в вареной крови”. – “Сколько?” – изготовился к базару голый и оттого потешный безумец. “Лимончиков пять-шесть накосил?” – ровно втрое занизил планку обновленный Вепрь.