Литмир - Электронная Библиотека
A
A

То, что не смогла сделать пуля, позавчера так и не вылетевшая в

Шарите из “вальтера”, сказано было в лицо, в глаза, в раскрытый от ужаса рот вице-консула.

– Слушай меня, мерзавец, внимательно и запоминай каждое слово!

Отмени бомбу 20 июля, не посылай Штауффенберга в Растенбург, все провалилось, ничего у вас не получится, о заговоре знает гестапо, вам дадут порезвиться, чтоб всех сразу забрать! А получится – так еще хуже. Тебя ведь американцы с наказом сюда прислали, чтоб

Германия капитулировала на западе, только на западе. Да ведь тогда русские каждого европейца возненавидят, всю Германию выжгут, о родной Германии подумал бы, уж не твоим ли американцам выгодна в

Европе бесконечная война?

Гизи хрипел, Ростов снял руку с его горла.

– Да понимаешь ли ты, что смерть Гитлера никому не нужна, ни-ко-му!

Поздно уже, поздно! Раньше надо было, много раньше. Предупреди своих дружков, пусть заметают следы и разбегаются. А ты – убирайся в свою

Швейцарию. Все. Повторяю: никакого покушения! Вон отсюда! И вот что: скажу больше, чем следовало. О том, что арестован и дает в гестапо показания некий полковник, – это тебе известно. Так подумай, почему не продолжились аресты, почему на свободе гуляют твои дружки?..

Он вышвырнул его из машины, сел за руль, Моника протянула выпавшему из машины Гизи зонтик, села рядом с любимым. “Майбах” покатил.

– Кто это был?

– Пьяный хам. Впервые вижу.

– Но ты его, кажется, назвал каким-то именем.

– Ты ошиблась.

Он много слушал в эту ночь, а Моника много говорила – о себе, о доме. Она не единственный ребенок, сестра старше ее на три года, два брата, один погиб на Восточном фронте, другой подался в зенитчики

(туда принимали с шестнадцати лет), да так и не уберег мать, хотя и палил из своей пушки с крыши соседнего дома, заодно и себя спалив, снаряд в стволе взорвался. Сестра пошла в мать, то есть любила побаловаться с мужчинами, что вызывало раздражение отца, как и разговоры старшей дочери о фюрере, затеявшем всю эту дикую войну. И поплатилась за свои грехи, нашли убитой в соседнем квартале. Сам отец, впрочем, был гулякой. Моника, самая младшая в семье, отчаянно билась за свои права быть уважаемой и любимой, а таковой можно стать только руководив кем-то. Она руководила – и в Союзе немецких девушек, и даже в школе, причем не раздельной, вместе с мальчиками училась, и все же оттерла кое-кого из них от руководящей должности.

И сейчас железной рукой наводит порядок на участке сборки в цехе, сурово следит за поведением подруг в общежитии, ведь целомудрие – основа жизни настоящей арийской женщины.

– Ты меня умиляешь, – сказал Ростов. – Ты меня очень умиляешь.

Закрой, пожалуйста, окно: дует.

Уже рассветало, привычно гудели самолеты англичан, по пути к окну

Моника уставилась на себя в зеркале, увидела там кого-то из весьма знакомых юношей, показала ему язык, потом еще кое-что, вздернув ногу и пригрозив кулачком: “Да, я такая! Но тебе, слюнявый, ничего не обломится!” – в доказательство чего сделала хулиганский жест, от которого враз бы загоготала казарма. Что ж, сбылась мечта мужчины,

38-летнего Ростова, последней женщиной в его жизни, как и первой, стала девчонка с повадками малолетнего преступника. Круг замкнулся, цикл завершился, мосты сожжены, смерть не за горами, и уже не помчишься в Бамберг, не упадешь Нине в ноги, моля о прощении; 20 июля может сказаться на судьбе Германии, страны, которую они оба любят; в стране этой люди, с которыми хочется брататься, в ней все лучше того, что есть и лежит за границами, над Германией даже воздух какой-то другой, с иным азотом и кислородом; Аннелора в бешенстве отшвыривала кисть и визжала: “Я не могу никакими красками передать немецкий воздух! Он не кладется на полотно!” Да, и воздух особый, и воды особые, и люди особые – и все вместе летит в пропасть, Германия накануне гибели.

И вестником этого полета в пропасть явился оберштурмбаннфюрер

Копецки, поутру завалившийся в особняк. В полной эсэсовской форме, но серого цвета, улыбающийся, виду не показавший, что увидел мелькнувшую Монику. Принюхался – и разведенные руки его намекнули

Ростову: женщиной пахнет, что достойно только одобрения и подражания. Зачем в Берлине он – не сказал; он даже расспросов опасался, три минуты пустяшного разговора – и откланялся. Проявляя сверхосторожность, Крюгель заблаговременно спрятался в котельной.

19 июля 1944 года, сутки до гибели или счастливого спасения Адольфа

Гитлера. Обер нашел Ростову свободный столик наверху, “крепости” уже улетели, а до “ланкастеров” еще далеко, хотя какая разница, “Адлон” кому-то нужен невредимым; публика прежняя, та, что переживет любые кризисы и катастрофы, внакладе не оставшись. Беззаботный смех, выстрел раздался: пробка из бутылки шампанского приятно оживила дискуссию за столиками. Обер постарался, Ростову подали стародавнее мозельское особой выдержки; обер улыбался, глаза поднялись кверху и опустились, выражая презрение к небу, которое вскоре зажужжит моторами и обрушит на землю взрывающиеся камешки. Налеты англосаксов, бомбежки эти только укрепляли веру людей в Гитлера, на

Геринга сваливали они все беды свои, на Толстого Германа, когда-то поклявшегося, что ни один вражеский самолет не вторгнется в воздушные пределы Германии, на рейхсмаршала авиации, о котором

Ростову приходилось думать с некоторым почтением: отец Толстого

Германа причастен к усыновлению Гёца. Народ осыпал рейхсмаршала насмешками и проклятиями, сочувствуя Адольфу, избравшему в свои друзья и помощники столь негодного, лживого, попугайского вида мужика. И в это-то время убивать фюрера?! Да все же сочтут убийц врагами Германии, чего не понимают генералы, только количество дивизий в расчет принимающие, тех дивизий, которых нет, которые уменьшены, урезаны, о которых молва уже сочинила: “Да теперь нашу дивизию можно накормить из одной полевой кухни!” Убьют или не убьют

– все кончится провалом, и обер знает финал этого спектакля, более того – он и о судьбе Ростова осведомлен. Спросил участливо, как дама его – с работы ее отпускают? Ростов рассказал, еле шевеля губами, о происшествии на студии; когда кельнер в тамошнем ресторане подошел, угодливо изгибаясь, к столику, то услышал от Моники заказ:

“Брюквенный суп!” Обер пожевал бескровными губами, предостерегающе

(“Это серьезно! Это очень серьезно!”) поднял палец, отошел, минут через десять приблизился и выразил пожелание: ему, Ростову, надо быть чрезвычайно осторожным! Подтверждающий кивок дополнился разведением рук – в знак того, что изреченная истина, как ни горька она, есть указание свыше, а не домысел…

Сказанному можно и надо было верить; Аннелора страдала мигренями, если не сделала за день мазка на холсте, сам запах той дряни, в какой она вымачивала кисти, возбуждал и умилял; точно так же не может не говорить обер, глаза и уши которого – вповалку лежащие факты самой современной истории Германии; он торопится изложить ее в полушепоте откровений, потому что неизвестно, во что превратится

“Адлон” через месяц или спустя год: все то же музыкально-кулинарное заведение с дамами высшего света? выгоревшее здание с черными зияющими квадратами окон? заново отстроенный отель как знак возобновления истории величайшего государства Европы? Сам-то обер – найдет свое место в новой Германии или труп его извлекут из груды развалин в центре старой Германии?

До позднего вечера 19 июля объезжали они центр города и те пригороды, куда война переместила правительственные учреждения.

Нигде ни следа приготовления к чему-либо выходящему за рамки повседневности, охрана не бездействует, но и не вздергивается, а в министерстве пропаганды вообще охраны нет и никогда не было. Блок зданий на Принц-Альбрехтштрассе безмолвствует. Во всех войсковых подразделениях полное спокойствие, вся служба там по планам боевой подготовки, никаких отступлений. Фюрер в Ставке под Растенбургом, берлинская штаб-квартира его, то есть партийная канцелярия на

25
{"b":"103273","o":1}