Литмир - Электронная Библиотека

Только комната учителя не рождала и не умирала. Железная кровать; стол с клеенкой, полочка с книгами. Голая, безо всяких выдумок, лампочка под потолком. Иногда будут давать свет, и комната станет желтой, электрической.

А сейчас такое лунное освещение, что всё видно, не промахнешься.

– Повесился он не здесь, во дворе… – начал Муса.

– Тихо ты, Муса, – зашипел Иван Никитич. – Ты сейчас к своей Марьям побежишь, а парню здесь всю ночь маяться… Ариф, может, всё-таки передумаешь? Тебе и отдохнуть с дороги надо, а тут… Сам видишь, какое для отдыха место необорудованное.

– Спасибо, Иван Никитич. Здесь останусь.

– Ну смотри, Ариф, как бы ты о своих спасибах жалеть не стал. Идемте, что ли.

Я запалил лучину. Комната наполнилась тенями.

– Э, смотрите-ка, богатый человек наш учитель, – улыбнулся Муса, доставая откуда-то керосиновую лампу. – Завтра керосином поделюсь, совсем светло будет, никакой труп не придет.

– Муса!

– Всё, Никитич, молчу-иду… Я бы, честно, может, сам хотел бы этого… прежнего учителя, короче, встретить. Чтобы только один вопрос ему, как представителю потустороннего мира, задать.

– Знаем, что за вопрос, – сказал уже со двора Никитич. – Ты лучше медицине этот вопрос задай. Нечего здесь народные суеверия разводить.

Во дворе Золото с собакой играли в какую-то тихую игру.

Учитель вышел за нами с миской. Налил в нее воды, подозвал собаку. Та радостно заработала языком.

– Да, недолго тебе так воды хватит, учитель, – сказали мы.

Хорошо, когда человек интеллигентно к собаке относится, но…

Поколотив еще языком по миске, собака отбежала в конец двора.

– Смотрите, она конуру нашла, – сказал Золото. – Хитрая!

– А я не знал, что в учительском доме конура есть, – сказал Муса. – У прежнего учителя собаки не было, у предыдущего. У Старого – тоже не помню, чтобы кто-то лаял…

– Сам он на всех хорошо лаял, – заметил Никитич.

Мы засмеялись.

– Зря вы так говорите, – сказал Муса. – Мой дед рассказывал, когда Старый Учитель только пришел после училища, другой человек был. Застенчивый. И носовой платок постоянно к щекам подносил. А щеки, говорят, как у киноартиста, нежные были. Это многолетний педагогический опыт его таким лающим скорпионом сделал.

Стали прощаться.

Не знаю, как другим, – мне уходить не хотелось. Ноги к порогу прилипли. Смотрю на Арифа. Смелый парень, но хрупкий – как веточка исрыка. Ладонь у него еще такая – ребяческая, жмешь ее – как будто птичье крыло пальцами мнешь.

– Идем, – торопят меня. – Что на учителя влюбленными глазами таращишься? Раньше тебя к мужчинам не притягивало.

– Сейчас тоже не притягивает! Просто душа за него боится. Ладно, Ариф! До свидания.

И ноги мои отходят от двери.

– До свидания, – кричит вслед учитель и закрывает дверь.

Я еще на секунду останавливаюсь и слышу, как впереди Муса говорит:

– …как сейчас помню, как он висит. На лицо смотреть не стал, на пятки ему всё время смотрел. Мне сейчас эти пятки прямо в глаза лезут. Маленькие, пыльные – как у живого человека. Сильно он меня этими пятками ужаснул, в самое сердце…

– …ты, Муса, грамотный человек, вокруг чего тут ужасы разводить? Труп – это та же кукла, только не дети с ней играются, а взрослые. И похороны, и кладбище с поминками, если посмотреть – просто игры такие. Поиграли – спрятали.

– …э-э, безбожник ты, Никитич… Думаешь, твой русский бог тебя за такие разговоры по голове погладит? Лопатой он тебя за это погладит, ковшом экскаваторным.

– …ну уж, прямо ковшом!

Вздохнув, стал их догонять.

14

Не смог у себя дома пробыть. Даже двух часов не смог. Выбежал.

Не было раньше такого с моей душой. Очень она меня в ту ночь удивила.

Я свой дом люблю. Половину дома личным горбом строил. Сам глиняные кирпичи лепил. В каждый кирпич кусочек сердца клал, как фарш. Дом добром разным наполнял, женой, детьми. Мебель в комнате для гостей имеется. Телевизор фирменный. Двоюродный брат со стороны матери из столицы приезжал, телевизор мой хвалил: у меня, говорит, даже в столице такого нет. Сейчас телевизору, конечно, без электричества плохо. Но телевизор – не баранина, не испортится. Пусть стоит. Может, мои внуки еще им пользоваться будут.

В ту ночь я, несмотря на привычную обстановку, места не мог найти. Как будто это в моем доме кто-то, не приведи, повесился или еще что-то тревожное совершил.

Жена-дети спали уже; постоял над ними, их лицами хотел себя успокоить. Всегда радовался, как это у них получается губами во сне разные улыбки делать и бормотать что-то на языке спящих.

А тут – смотрю-смотрю на них, а половина головы об учителе думает, что с ним там творится. В таких домах нельзя людей оставлять. Учитель и так чем-то весь день огорчен был, и взгляд такой, как будто через телескоп на нас смотрит, мы – чужая планета. И улыбка такая. И что теперь с этими глазами и улыбкой происходит…

Но увидел я почему-то другое.

Увидел разбегающиеся обрывки пара… Скользкий пол, выложенный опасным для жизни мрамором, – каждую секунду такое фигурное катание может случиться, что без черепа на всю жизнь останешься… Пар. Топот и скольжение голых пяток, десятков пяток по плывущему под ногами мрамору… Обжигающему мрамору, будто по сковородке вместо яичницы бегаешь… Пар. Десятки теней бегут сквозь пар; чья-то тень падает, борется с тенью хлынувшей из нее крови…

Наконец, замотанные в банные тряпки, врываемся в «номера», пещерки для тел начальников и другой белой кости… Здесь пар еще гуще, верблюжье одеяло какое-то, не пар… Впереди все толпятся, не пролезешь, хоть по скользким головам скачи, хоть между ног, как в мясном лесу, продирайся…

Сквозь языки пара вижу прежнего учителя…

Он не может найти свою тряпку, ползает на четвереньках. Толпа нависла над ним глазными яблоками, налитыми любопытством. По мокрым, красным рукам тех, кто спереди, ходит – нет, прыгает – вырываемая друг у друга находка: женский лифчик, белая скомканная бабочка. Кто-то прикладывает ее к впалой волосатой груди. Кто-то на голову даже надевает, шутник: «Идет мне эта тюбетейка?» Смех. «Это две тюбетейки – эй, поделись». Смех.

«Здесь была женщина; мы знаем, знаем, кто она, – гудят все. – И она, наверно, еще недалеко». Учитель сидит, пытаясь скрыть лицо в худой домик из своих ладоней. По тому, как вздрагивает живот, можно понять, как колотится его мокрое сердце.

«Вон, вон она!» – кричит кто-то. «Ловите ее… Чем мы хуже столичных… Чем мы хуже учителя», – кричат тела, бросаясь в погоню. Я успеваю прижаться к стене. «Стойте! – слышан детский голос учителя. – Послушайте… Она не такая, как вы думаете!»

Табун уносится. В «номере» остаемся мы вдвоем.

Я, почти растворившийся в скользкой стене.

И учитель, рисующий что-то на полу из крови, которая бежит у него из носа.

Поднимается с пола, находит, наконец, проклятую тряпку. Обматывает запретную территорию тела, от пупка до колен. Идет в мою сторону. Плохо идет.

Как будто всё на нем идет по отдельности, еле-еле хватаясь друг за друга: живот за грудь цепляется, короткая шея – за голову, узкие, как знак «минус», глаза – за лицо… Идет. «Тема нашего сегодняшнего занятия, дети…» – говорит он кровавыми губами.

Я отслаиваюсь от стены и делаю шаг к нему по кипящему мрамору.

Бывший учитель приближается – и проходит сквозь меня.

Потому что в прошлый Банный день меня в Бане не было. Я лежал, больной, у себя во дворе. Смотрел, как мои дети пускают на крыше бумажного змея. Когда змей вырвался из их детской власти и улетел, я пропотел и выздоровел. О том, что голое село натворило в Бане, мне рассказал Муса.

Рассказ у него смешным получился, у меня от смеха голова на подушке прыгала.

Больше всего он и другие сельчане на хвостик упирали. Что хвостика не оказалось. А про то, как ловили учительскую гурию… Так не поймали же. Что зря рассказывать.

10
{"b":"103262","o":1}