— Что такое человеческая сущность? Не знаю. Я ведь имел в виду другое. Не сущность, а человеческую личность… Еще Эйнштейн говорил: чтобы глубоко понять и заново увидеть природу, нужно выйти за пределы своего личного «я» в надличное. А это самое трудное дело на свете…
Он внезапно замолчал, не закончив фразу.
— Но продолжай! Продолжай! — нетерпеливо сказал я. — Какое явление хотел бы ты понять?
— А не надо было перебивать, — ответил Аристотель с досадой. — У меня сейчас отпало желание говорить на эту тему.
И действительно, он больше к этой теме уже не возвращался.
Я замечал: Аристотель разговаривал со мной охотнее, чем с другими. Почему? Не знаю. Я не был остроумным и занимательным собеседником. Отнюдь. И, однако, он частенько задерживался у меня в комнате. Он расспрашивал меня о моем детстве. Его интересовали мои привычки, вкусы, книги, которые я читал. Однажды, когда я отлучился на полчаса, оставив его в своей комнате, я застал его, внимательно рассматривающим мою фотографическую карточку. На лице его было то сосредоточенное и отчужденное выражение, какое я однажды заметил, когда он рассказывал о потухших звездах. Он был так углублен в себя, что не услышал моих шагов.
— Любительский снимок, — сказал я, — а впрочем, ерунда! Не люблю я стоять перед объективом аппарата. Чувствуешь, что на тебя смотрит не человеческий глаз — веселый, добрый или злой, а нечто бесстрастное, объективное. Надличное… Кажется, ты любишь это странное словечко.
— А я как раз хотел тебя снять. И не только ради тебя, но ради своей страсти. Я тоже фотолюбитель. Обычно фотографирую космические частицы. Все мимолетно, что живет миллионные доли секунды. Но сегодня я хотел бы снять тебя, первого человека, которому удастся победить время.
Он достал из кармана крошечный аппаратик и сделал несколько снимков, ничего не добавив к тем загадочным словам, которые только что сказал мне.
Весь день я рассматривал наброски и черновики Аристотеля, читал его письма, пытаясь собрать в единство его образ, мысленно оживить его. Но образ ускользал. Я не мог простить себе, что поленился записать его мысли и слова. Кто мог знать, что случай не даст осуществить Аристотелю то, что было заложено в нем природой! Он был одним из самых самобытных людей среди живых и мертвых, но несчастному случаю не было до этого никакого дела. Аристотель утонул, купаясь в Финском заливе, в том году, когда заканчивал свою диссертацию о парадоксе времени. Мир потерял в тот час не только нового Леонардо, но, может, нового Эйнштейна. Так сказал на его могиле один из его друзей.
Я не обладаю хорошей памятью. Идеи Аристотеля сложны, и, в сущности, я не в силах был их понять до конца, хотя, разговаривая с Аристотелем, всякий раз делал вид, что все понимаю. У меня не хватало мужества и скромности переспросить своего гениального приятеля или попросить его еще раз объяснить то, что было мне непонятно. Я боялся прослыть олухом в его глазах, это во-первых, а во-вторых, мне казалось, что я действительно понимаю сущность его идеи. Мне это казалось всякий раз, пока он говорил, но потом… Потом я оставался наедине со своим непониманием. Идея ускользала.
Что он хотел сказать, когда упоминал о потухших звездах и о времени, которое стоит между их небытием и нами? Может, его занимала антиномия (неразрешимое противоречие) между бытием и небытием, когда речь шла о потухших звездах, сообщавших о своем прошлом будущему? Вероятно, не это. Его, по-видимому, интересовала загадка времени, снимавшего различие между тем, что когда-то было и есть сейчас, загадка времени, спешившего миллионы лет со скоростью света.
Судя по оставленным Аристотелем заметкам, он много занимался исчислением бесконечно малых и изучением их непрерывных функций. Но не мне судить о ценности его математических исследований, пусть его работы оценят специалисты. Впрочем, они уже оценили талант моего покойного друга, поставив его имя рядом со славными именами Ферма, Роберваля, Кавальери и де Сен-Венсана. Но не меньше, чем бесконечно малыми, он занимался историей портрета. Нет, не узкоэстетические проблемы волновали его, когда он писал о Нефертити, о портретах Кипренского и автопортретах Рембрандта, о фотографиях Надара, телевидении, кино и других способах передачи того неповторимого, что принято называть человеческой личностью. Его волновала возможность постигнуть сущность личности, а еще больше попытка, как бы сливаясь с быстронесущимся временем, пронести эту сущность сквозь столетия, победив энтропию.
Он писал:
«Рембрандт с помощью кисти и красок поймал и закрепил на полотне свою сущность, слитую с неповторимым мгновением, со всей сокровенной красотой и глубиной преходящего. Я не художник, я ученый, изобретатель… Аппарат, который я хочу создать, сможет осуществить не на плоском полотне, а в трехмерном гибком пространстве и текущем времени то…»
Фраза осталась недописанной. Но я — то знал, о чем шла речь. И хотя исследователи писали не раз, что Аристотелю не удалось создать свой парадоксальный аппарат, я — то знаю — он его создал. Я один знаю. И кроме меня — никто.
Мне исполнилось тридцать лет. В тот день у меня собрались все мои друзья. Не было только Аристотеля. Он почему-то запаздывал. Я уже был уверен, что он не придет, но он явился. Он пришел перед утром, уже на рассвете, когда разошлись гости и я собирался ложиться спать.
— Извини, Виктор, — сказал он, — меня задержала работа.
В руке его была какая-то вещь. Он положил ее на стол.
— Это мой подарок. Не знаю, обрадует ли он тебя. В этом пакете лежит твое будущее.
— Ты, по обыкновению, шутишь, Аристотель, — сказал я.
Он усмехнулся. И лицо его, всегда бледное, показалось мне еще более бледным и усталым.
— Шучу, — ответил он, — но только наполовину.
Я хотел уже развязать пакет, но он схватил меня за руку.
— Постой! Я сам…
— Давай лучше выпьем.
Я налил в рюмки вина. Мы чокнулись.
— За тебя, — сказал Аристотель. — Но не за сегодняшнего, а за того, который осуществит все заложенные в нем возможности. За твои возможности, Воробьев!
— Мои возможности более чем скромные, — сказал я.
— Не прибедняйся. Ты человек. Тебя открыл Рембрандт на своих портретах. В тебе природа зародила сознание, чтобы взглянуть на самое себя твоими глазами. Ты…
— Лучше покажи свой подарок.
— Сейчас развяжу. Я вложил в него труд нескольких лет. Но прежде я хочу рассказать о принципах, которые положены в основу. Ты знаешь, что сущность психических явлений — это субъективное отражение объективной действительности. Какие механизмы формируют чувственный образ? Много бессонных ночей я провел, чтобы ответить на этот вопрос. Я изучил все эффекты рефлекторных действий. Психические изображения… Как руки и кисть переносят на холст тот образ, который возникает в психике художника? Когда мне удалось изучить этот феномен, я стал искать иных способов изображения. Мне нужен был не холст, а живое пространство и время. Мир! Впрочем, суди сам.
Он быстро развязал пакет, достал аппарат странной формы из неизвестного мне металла и включил его.
Тут произошло непредвиденное.
Пространство и время как бы переместились, и я увидел себя, перенесенного в другой период своей жизни. В пожилом человеке, внимательно разглядывающем меня, я узнал собственные черты, тронутые старостью.
Старик, который стоял передо мной, был я сам, перенесенный в будущее. Он стоял и смотрел на меня с тем несколько грустным любопытством, с которым рассматривают свое юношеское изображение. В глазах светился опыт долгой жизни, опыт, неведомый мне. Да, это был я.
Я словно смотрел в зеркало времени, чья поверхность отражала не только лицо и фигуру, но и само бытие.
— Виктор, — сказал он тихо и задумчиво, — ты узнаешь себя? Я — это ты. Мне хотелось бы поговорить с тобой, но между нами годы. Разве ты не ощущаешь того, что разделяет нас?
Затем изображение исчезло. Оно исчезло не сразу, не вдруг, а как бы погружаясь в расступившееся пространство, закрывавшееся затем, как занавес.