Глава XXX
Жизнь есть отношение к миру. Движение жизни есть установление нового, высшего отношения, и потому смерть есть вступление в новое отношение
Жизнь мы не можем понимать иначе, как известное отношение к миру: так мы понимаем жизнь в себе и так же мы ее понимаем и в других существах.
Но в себе мы понимаем жизнь не только как раз существующее отношение к миру, но и как установление нового отношения к миру через большее и большее подчинение животной личности разуму, и проявление большей степени любви. То неизбежное уничтожение плотского существования, которое мы на себе видим, показывает нам, что отношение, в котором мы находимся к миру, не есть постоянное, но что мы вынуждены устанавливать другое. Установление этого нового отношения, т. е. движение жизни, и уничтожает представление смерти. Смерть представляется только тому человеку, который, не признав свою жизнь в установлении разумного отношения к миру и проявлении его в большей и большей любви, остался при том отношении, т. е. с тою степенью любви к одному, и нелюбви к другому, с которыми он вступил в существование.
Жизнь его неперестающее движение, а оставаясь в том же отношении к миру, оставаясь на той степени любви, с которой он вступил в жизнь, он чувствует остановку ее, и ему представляется смерть.
Смерть и видна и страшна только такому человеку. Все существование такого человека есть одна неперестающая смерть. Смерть видна и страшна ему не только в будущем, но и в настоящем, при всех проявлениях уменьшение животной жизни, начиная от младенчества и до старости, потому что движение существования от детства до возмужалости только кажется временным увеличением сил, в сущности же есть такое же огрубение членов, уменьшение гибкости, жизненности, не прекращающееся от рождения и до смерти. Такой человек видит перед собой смерть постоянно, и ничто не может спасти его от нее. С каждым днем, часом положение такого человека делается хуже и хуже, и ничто не может улучшить его. Свое особенное отношение к миру, любовь к одному и нелюбовь к другому, такому человеку представляется только одним из условий его существования; и единственное дело жизни, установление нового отношения к миру, увеличение любви, представляется ему делом не нужным. Вся жизнь его проходит в невозможном: избавиться от неизбежного уменьшения жизни, огрубения, ослабления ее, устранения и смерти.
Но не то для человека, понимающего жизнь. Такой человек знает, что он внес в свою теперешнюю жизнь свое особенное отношение к миру, свою любовь к одному и нелюбовь к другому из скрытого для него прошедшего. Он знает, что эта-то любовь к одному и нелюбовь к другому, внесенная им в это его существование, есть самая сущность его жизни; что это не есть случайное свойство его жизни, но что это одно имеет движение жизни, — и он в одном этом движении, в увеличении любви, полагает свою жизнь.
Глядя на свое прошедшее в этой жизни, он видит, по памятному ему ряду своих сознаний, что отношение его к миру изменялось, подчинение закону разума увеличивалось, и увеличивалась не переставая сила и область любви, давая ему все большее и большее благо независимо, а иногда прямо обратно пропорционально умалению существования личности.
Такой человек, приняв свою жизнь из невидимого ему прошедшего, сознавая постоянное непрерываемое возрастание ее, не только спокойно, но и радостно переносит ее и в невидимое будущее.
Говорят: болезнь, старость, дряхлость, впадение в детство есть уничтожение сознания и жизни человека. Для какого человека? Я представляю себе, по преданию, Иоанна Богослова, впавшего от старости в детство. Он, по преданию, говорил только: братья, любите друг друга! Чуть двигающийся столетний старичок, с слезящимися глазами, шамкает только одни и одни три слова: любите друг друга! В таком человеке существование животное чуть брезжится, — оно все съедено новым отношением к миру, новым живым существом, не умещающимся уже в существовании плотского человека.
Для человека, понимающего жизнь в том, в чем она действительно есть, говорить об умалении своей жизни при болезнях и старости и сокрушаться об этом — все равно, что человеку, подходящему к свету, сокрушаться об уменьшении своей тени по мере приближения к свету. Верить же в уничтожение своей жизни, потому что уничтожается тело, все равно, что верить в то, что уничтожение тени предмета, после вступления предмета в сплошной свет, есть верный признак уничтожения самого предмета. Делать такие заключения мог бы только тот человек, который так долго смотрел только на тень, что под конец вообразил себе, что тень и есть самый предмет.
Для человека же, знающего себя не по отражению в пространственном и временном существовании, а по своему возросшему любовному отношению к миру, уничтожение тени пространственных и временных условий есть только признак большей степени света. Человеку, понимающему свою жизнь, как известное особенное отношение к миру, с которым он вступил в существование и которое росло в его жизни увеличением любви, верить в свое уничтожение все равно, что человеку, знающему внешние видимые законы мира, верить в то, что его нашла мать под капустным листом и что тело его вдруг куда-то улетит, так что ничего не останется.
Глава XXXI
Жизнь умерших людей не прекращается в этом мире
Но еще более, не скажу с другой стороны, но по самому существу жизни, как мы сознаем ее, становится ясным суеверие смерти. Мой друг, брат, жил так же, как и я, и теперь перестал жить так, как я. Жизнь его была его сознание и происходила в условиях его телесного существования; значит, нет места и времени для проявления его сознания, и его нет для меня. Брат мой был, я был в общении с ним, а теперь его нет, и я никогда не узнаю, где он.
«Между ним и нами прерваны все связи. Его нет для нас, и нас также не будет для тех, кто останется. Что же это, как не смерть?» Так говорят люди, не понимающие жизни; люди эти видят в прекращении внешнего общения самое несомненное доказательство действительной смерти. А между тем ни на чем яснее и очевиднее, чем на прекращении плотского существования близких людей, не рассеивается призрачность представления о смерти. Брат мой умер, что же сделалось? Сделалось то, что доступное моему наблюдению в пространстве и времени проявление его отношения к миру исчезло из моих глаз и ничего не осталось.
«Ничего не осталось», — так бы сказала куколка, кокон, не выпустивший еще бабочку, увидав, что лежавший с ним рядом кокон остался пустой. Но кокон мог бы сказать так, если бы он мог думать и говорить, потому что, потеряв своего соседа, он бы уже действительно ничем не чувствовал его. Не то с человеком. Мой брат умер, кокон его, правда, остался пустой, я не вижу его в той форме, в которой я до этого видел его, но исчезновение его из моих глаз не уничтожило моего отношения к нему. У меня осталось, как мы говорим, воспоминание о нем.
Осталось воспоминание, — не воспоминание его рук, лица, глаз, а воспоминание его духовного образа.
Что такое это воспоминание? такое простое и, как кажется, понятное слово! Исчезают формы кристаллов, животных, — воспоминания не бывает между кристаллами и животными. У меня же есть воспоминание моего друга и брата. И воспоминание это тем живее, чем согласнее была жизнь моего друга и брата с законом разума, чем больше она проявлялась в любви. Воспоминание это не есть только представление, но воспоминание это есть что-то такое, что действует на меня и действует точно так же, как действовала на меня жизнь моего брата во время его земного существования. Это воспоминание есть та самая его невидимая, невещественная атмосфера, которая окружала его жизнь и действовала на меня и на других при его плотском существовании, точно так же, как она на меня действует и после его смерти. Это воспоминание требует от меня после его смерти теперь того же самого, чего оно требовало от меня при его жизни. Мало того, воспоминание это становится для меня более обязательным после его смерти, чем оно было при его жизни. Та сила жизни, которая была в моем брате, не только не исчезла, не уменьшилась, но даже не осталась той же, а увеличилась и сильнее, чем прежде, действует на меня.