Сцена убийства представляет его человеком, обуреваемым множеством различных и противоречивых чувств. В любой момент он не знает, что ему нужно и что он будет делать в следующий, на него влияют самые незначительные обстоятельства. Герой видит себя со стороны, думает о впечатлении, которое он производит, разводит «сам в себе пары своего бешенства…». Ударив жену кинжалом, Позднышев сразу же хочет «поправить сделанное и остановить». Вопреки фактам и очевидности его не покидает надежда, что ничего не произошло, что он не убивал жену.
«И удивительное дело! Опять, когда я вышел из комнаты и пошел но привычным комнатам, опять во мне явилась надежда, что ничего не было…» — рассказывает герой о том, что он чувствовал, когда его позвали проститься с умирающей женой.
Очевидно, что Толстой изобразил человека, не владеющего собой, совершающего свои поступки в состоянии «раздробленности» личности.
Многие читатели и критики были склонны объяснять преступление Позднышева патологическими чертами, якобы ему присущими, что искажало замысел писателя и обесценивало общественное значение толстовской критики. Самого писателя беспокоило такое отношение к его произведению. В Дневнике 15 января 1890 года он писал: «Думал: по тому случаю, как некоторые люди относятся к «Крейцеровой сонате»: Самарин, Стороженко и много других, Лопатин. Им кажется, что это нечто особенный человек, а во мне, мол, нет ничего подобного. Неужели ничего не могут найти?» (т. 51, с. 11). 16 января 1890 года Толстой пишет о визите своего знакомого, который «рассказывал, что многие ненавидят «Крейцерову сонату», говоря, что это описание полового маньяка» (т. 51, с. 12).
В действительности причины преступления героя носят характер социально-нравственный. К убийству его приводит извращенное отношение к женщине, в которой он видит «орудие наслаждения». Последовательно, на протяжении всей повести Толстой проводит и мысль о раздвоенности Позднышева. Еще в начале рассказа герой сравнивает свое состояние с состоянием «морфиниста, пьяницы, курильщика». Как сильнейшее средство своего рода гипноза представляется в повести музыка, заставляющая человека «забывать себя». Целостность может быть сохранена человеком только при соблюдении им нравственных требований, утверждает Толстой. В отношении полов — это целомудрие, которое обозначает и брачную чистоту, непорочность и в то же время несет в себе значение целостности и мудрости.
Однако некоторые рассуждения героя повести были направлены уже не на очищение брачных отношений, а, по существу, на их уничтожение и вели не к обновлению жизни, а к смерти. Так мысль Позднышева о том, что «жизнь должна прекратиться, когда достигается цель», противоречит основному жизнеутверждающему пафосу творчества Толстого. И как бы ответом писателя на мысль Позднышева, выношенным долгими и, по-видимому, мучительными раздумьями, звучит его дневниковая запись от 7 октября 1892 года: «Если бы мне дали выбирать: населить землю такими святыми, как я только могу вообразить себе, но только чтобы не было детей, или такими людьми, как теперь, но с постоянно прибывающими свежими от бога детьми, я бы выбрал последнее» (т. 52, с. 74).
«Крейцерова соната» вызвала огромный интерес у читающей публики. Автор получал множество писем с отзывами, недоуменными вопросами и противоречивыми суждениями. Почти никогда не отвечавший на критику, на этот раз Толстой решил написать послесловие, чтобы «в коротких словах выразить», что он «хотел сказать» в повести.
Писатель долго сомневался в необходимости такого прямого обращения к читателю и в возможности публицистическим словом разъяснить смысл художественного произведения. 11 февраля 1890 года он записывает в Дневнике: «Еще думал о том, что послесловие «Крейцеровой сонаты» писать не нужно. Не нужно потому, что убедить рассуждениями людей, думающих иначе, нельзя» (т. 51, с. 17). Все же под влиянием своих друзей и, в частности, Черткова, Толстой опубликовал «Послесловие», которое противоречило во многом его собственным принципам и пониманию природы искусства.
Своим произведением писатель «заражал» читателя чувствами героя и заставлял его задуматься над важнейшими жизненными проблемами.
В «Послесловии» же к «Крейцеровой сонате» Толстой выступил в роли догматического проповедника, диктующего людям нормы поведения, что вызывало у читателей не расположение и сочувствие, а неприятие этих идей. По свидетельству современника, многие, «прочитав «Послесловие», вдруг охладели к «Крейцеровой сонате»: на её поучение, на ее мораль как будто надета была этим «Послесловием» какая-то рубашка из прописей, и от самой повести повеяло холодом…»[45].
Свою излюбленную мысль о нравственной чистоте, как необходимом условии цельности и внутренней свободы человека, писатель развил в «Дьяволе». Но как бы вопреки тенденциям аскетизма, проявившимся в «Крейцеровой сонате», в «Дьяволе» Толстой с необычайной силой изображает чувственные влечения и страсти, не подвластные человеческой воле. Герой повести Иртенев по личным качествам типичный толстовский герой: искренний, честный, не терпящий никаких компромиссов и сделок со своей совестью, что и обусловило остроту конфликта, завершившегося самоубийством. В то же время в образе Иртенева Толстой рисует человека, которому все предвещает счастливую семейную жизнь. Он женится по любви, и жена его обладает теми идеальными, с точки зрения Толстого, свойствами любящей женщины, которые приносят счастье мужу и семье. Лизе, как и Наташе Ростовой и Марье Болконской, присуще «ясновиденье», способность угадывать желания и мысли мужа. Несмотря на все самые благоприятные условия, семейная жизнь героя кончается катастрофой. Все разрушило, свело на нет незначительное, казалось бы, обстоятельство — его связь с крестьянкой Степанидой, которой он не придавал сколько-нибудь серьезного значения, полагая, что это было нужно «не для разврата, а только для здоровья…».
Герой «Дьявола», так же как Иван Ильич и Позднышев, становится жертвой всеобщего заблуждения. «Разврат ведь не в чем-нибудь физическом, ведь никакое безобразие физическое не разврат, а разврат, — утверждает Толстой в «Крейцеровой сонате» устами ее героя, — истинный разврат именно в освобождении себя от нравственных отношений к женщине, с которой входишь в физическое общение».
Освобождение от нравственной ответственности порождает раздвоенность Иртенева: его отношения со Степанидой были связью, которую он не хотел признавать, но которая его подчиняла.
«Думал за это время: 1) к Повести Фридрихса[46]. Перед самоубийством — раздвоение: хочу я или не хочу? Не хочу, вижу весь ужас, и вдруг она в красной поневе, и все забыто. Кто хочет, кто не хочет? Где я? Страдание в раздвоении, и от этого отчаяние и самоубийство» (запись в Дневнике от 5 мая 1890 г.; т. 51, с. 39).
Внутренняя динамика повести состоит в борьбе Иртенева с чувством к Степаниде. Но усилия его оказываются тщетными, и он с ужасом убеждается, что все больше и больше теряет власть над собой. Встретив Степаниду, он «сам не зная как и по чьему приказу, опять оглянулся, чтобы еще раз увидать ее». Потом «начал в нем рассуждать кто-то». Вдруг он, «как будто по чьей-то чуждой ему воле, оглянулся и пошел к ней». Наконец Иртенев понимает, «что он побежден, что у него нет своей воли, есть другая сила, двигающая им…».
«Главное заблуждение жизни людей то, что каждому отдельно кажется, что руководитель его жизни есть стремление к наслаждению и отвращение от страданий» (т. 49, с. 129) — так Толстой сформулировал в Дневнике (28 августа 1886 года) основной принцип жизни людей своего круга, подвергнутый им критике в произведениях 80-90-х годов, прежде и сильнее всего в «Смерти Ивана Ильича» и «Крейцеровой сонате».
Критический импульс писатель постоянно получал от повседневного зрелища жизни собственной семьи, ближайших друзей и знакомых.
«Дома праздность, обжорство и злость», — записывает он в Дневнике 28 июня 1884 года (т. 49, с. 108). О том же в письме к Черткову: «Жизнь, окружающая меня, становится все безумнее и безумнее; еда, наряды, игра всякого рода, суета, шутки, швырянье денег, живя среди нищеты…» (т. 88, с. 3). Непроходящую душевную боль вызвало у писателя сознание нравственной гибели его младших детей, которое происходило на его глазах.