Все это было чуждо земле, приближая воображение к пейзажам иной планеты. Глед смолк. Рег с сожалением покачал головой.
— Пожалуй, для больницы это было бы чересчур. Мне жаль этих мелких, фиолетовых цветов и странных деревьев, обреченных на службу параличам. А действие?
— Он говорит, что выкупался из любопытства, а затем выкупался второй раз, так как жгучий холод источника превратил его тело из утомленного продолжительным, полуголодным скитаньем в бархатное и легкое. Особенно Таймон подчеркивает влияние Теллури на душевное состояние. “Я был счастлив, — говорил он с действительным изумлением, — я беспричинно хохотал, радуясь таким пустякам, как то, что палец мой способен сгибаться и разгибаться. Я был, пожалуй, даже нетрезв и сразу открыл вокруг себя массу интересных вещей. Я почувствовал, например, вечную древность пыли, испачкавшей мои сапоги, а увидев попугая, понял, что существо это стыдится своей наружности, у него серая душа”. Рассказ его был сбивчив, он, видимо, не нуждался тогда в закреплении своих воспоминаний.
Глед замолчал и услышал треск каменных углей; не выдержав, он потянулся к второму письму Таймона.
— Я передам его жене. — Глед встал. — Прошу вас, подождите моего возвращения.
В гостиной он нажал кнопку электрической люстры, вздохнул и, презирая себя, разорвал конверт. Сомнительная радость наступившего выяснения так потрясла его, что он должен был сесть.
— Я сожгу бумаги Таймона, — сказал он, — если хоть одна строка…
Незначительность этого решения осталась тайной для пылающей головы Гледа. Он стал читать, и краска медленно залила его трясущееся лицо. Глед встал, не зная, прочел он письмо или нет, или ему только показалось, что на свете могут быть такие живительные, прекрасные строки. Он снова устремил глаза на драгоценные буквы, поднял голову и долго, не шевелясь, рассматривал в лепном углу потолка маленькую колеблющуюся паутину.
Таймон писал о чуме. Он проклинал почту, карантин и чуму. Все это было несомненно важно для Гледа, потому что именно вслед за этим Таймон выразил смирение. “Я надоел вам своей любовью, — увидел доктор буква в букву написанное, — может быть, мы не встретимся. Я был дерзок и жалею об этом. К вам нужно подходить иначе. Или не подходить совсем”.
Глед скомкал письмо, но тут же расправил листок юношеским движением.
— Таймон — прекраснейший человек, — сказал он, — любит пофлиртовать. Это хорошо. Почему хорошо? — спросил он себя и рассмеялся. Грудь его дышала быстро и чисто.
Увидев Рега, он понял, что вошел в кабинет. Ему сразу захотелось идти к жене, подарить Регу на память ониксовую пепельницу и остаться с собой. Радость сделала его грузным и переполненным.
— Вот Теллури, — сказал Глед, почти механически протягивая Регу темный пакет и хлопая дверцей шкапа так сильно, что стекла ее зазвенели.
Он говорил суетливо, двигался растерянно. Рег пристально посмотрел в его блестящие глаза, взял сверток и встал.
— Что передать Таймону?
— Все, что хотите. У меня прилив крови к голове. Передайте, что чумы нет, она была, но больше ее не будет.
— Чумы нет? — медленно повторил Рег и вдруг вспомнил второе письмо. Смутная догадка заставила его остаться серьезным. — Да, ее нет, если вы так хотите, — мягко сказал он.
Рег поклонился, вышел, и красный свет лампы остался с доктором.
— Теллури! — сказал Рег, поправляя седло и гладя утомленную лошадь: — Это место годилось бы для молитвы, рыданий или великих замыслов. Но, увы! — там предполагается только шуршать рецептами.
IV
Выдержка с пасьянсом
У спуска к набережной Рег проехал мимо двух трупов. Теперь он не удивлялся им, и они постепенно теряли для него свою обязательную зловещесть; более чем когда-либо, Рег убеждался, что камень и труп человека — скучные и даже очень простые вещи. На самом спуске Рег заметил еще одного; этот лежал боком, лицом к гавани, с открытым ртом и рваными калошами на босую ногу. Электрический фонарь дока чертил за его спиной кургузую тень.
Пустынные молы уныло протягивали в тьму залива свои каменные глаголи. Груды залежавшегося товара, окутанные брезентами, тянулись по набережной; ряды их прерывались кое-где треугольниками пустых бочек, пирамидами антрацита и паровыми “ранами. Рег миновал склады, пакгаузы и выехал к свободному пространству набережной.
Здесь он остановился, темный, на темной лошади, напоминая собой в неподвижном электрическом свете конную статую, и сообразил, что попасть в гавань — еще не значит уехать. Его положение могло измениться только благодаря случаю.
— Я уеду, — сказал Рег лошадиной холке, перебирая ее холодными от усталости пальцами. — Как — это другое дело. На первый раз возьмем за бока шаланду.
Шагах в десяти, покачиваясь и скрипя, чернела железная шаланда, род барки, судно, служащее буксирным целям. На корме сидел человек в войлочной шапке и рваном жилете; босые, грязные ноги его гулко ударяли в обшивку судна. Когда Рег подъехал к воде, человек этот заломил руки и сочно зевнул.
— Эй, на шаланде! — сказал Рег.
— Нельзя ли потише? — ответил, продолжая зевать, человек в войлочной шапке. — Чего вам?
— Мне нужен отчаянный человек, — деловито сообщил Рег, закуривая сигару и приготовляясь к длинному объяснению. Дети народа соображают туго и неохотно.
— Отчаянный? — хладнокровно переспросил матрос. — Теперь все отчаянные. Все стали отчаянными. Вы можете набрать их быстрее, чем воды в рот.
— Неужели все?
— Вот именно. Я, как видите, — матрос и даже вахтенный, а впал в полное отчаяние. Сидеть ли мне на шаланде, спрашиваю я вас? Не пойти ли мне в “Кисть винограда”? Я человек с мозгом. Держи вахту, служи — а помрешь с непромоченным горлом… Я — отчаянный.
— Хорошо, — сказал Рег, вздыхая, так как знал цену много болтающим, — тогда, может быть, вы рискнете?
— Я не спрашиваю — чем, — ковыряя в носу, произнес малый, — так как у меня нет ничего, кроме шкуры. Рискнуть шкурой?
— Да, к этому я и клоню речь.
— Нет, — матрос встряхнул головой. — Это соблазнительно, потому что пахнет, должно быть, хорошими деньгами. Только меня что-то не тянет. Шкуру жалко.
“Если таковы все отчаянные, — подумал Рег, — то их действительно много”.
— Прощайте. — Он хотел удалиться, но матрос крикнул:
— А в чем дело, любезнейший?
— Выехать из города.
— Выехать из города! — повторил молодой. — Тогда вы лучше справьтесь в портовом или карантинном управлении, сколько подстрелили таких пассажиров. У них, дьяволов, магазинки, и стреляют они отлично. Берете вы шлюпку, хорошо. Едете, все отлично. У маяка на вас побрызгают рефлектором с карантинного крейсера, а потом, налюбовавшись, саданут залпом и возьмут на буксир. Только повезут-то вас обратно, да и к тому же слегка тепленького.
Рег молчал.
— Есть один, — продолжал матрос, — про него говорят, что он что-то такое, но туманно. Теперь разные слухи… Понаведайтесь, — может, он и в самом деле. Как поедете этак вот дальше по набережной, то увидите черный домик с голубятнями по бокам. А сбоку, ближе сюда, зубы торчат, — это у него был каменный забор, да рассыпался. Домик купил нынче Хенсур, вот он что-то такое. Я не знаю, узнайте вы.
— Хорошо, — сказал Рег, — вот вам на “Кисть винограда”.
Он размахнулся и, пока матрос ловил золотую монету, брякнувшую о палубу, — успел отъехать с десяток сажен в указанном направлении. Долгая ночь томила его; моментами он засыпал в седле; секундный сон делал мозг тяжелым как ртуть. Это была та степень усталости, когда человек становится сознательно равнодушным ко всему, кроме постели.
Та часть гавани, в которой он проезжал теперь, была почти не освещена; угольные склады и нефтяные цистерны громоздились в угрюмой черноте теней; пахло копотью и железом. В стороне от шоссе Рег заметил, действительно, нечто похожее на обнаженную челюсть; неровные глыбы известняка вытянулись по одной линии, указывая границы некогда огороженного места. Сквозь мрак, повыше камней, светилась четырехугольная занавеска маленького окна.