Когда все восемь членов ложи опустились в положенные им кресла, Горобец расправил полы своего просторного белого балахона, ритуально похлопал по два раза под каждым ухом, что повторили за ним все присутствующие, кроме Бабы Лели, которая по причине подагры вот уже лет двадцать как не похлопывала. Горобец чуть привстал и простер перед собой руки.
— Порадеем? — вопросил он.
— Порадеем! — ответила часть голосов. Одно место за столом пустовало, Баба Леля, ясное дело, молчала, а хранитель печати был к членораздельной речи сегодня не расположен.
— Что содеем?
— Все содеем!
— Ча-ча-ча да чи-чи-чи! На печи сидят врачи! Долбят носом кирпичи! Ты, Лидуха, не молчи, паразитов проучи! Лидия! Лидия!
— Буду в лучшем виде я! — по долгу, низким голосом ответила Елена, хоть и неприятно ей было изображать Лидию Тимашук.
— Лидия отличная!
— Справлю дело лично я!
Председатель снова похлопал, и вступительная часть кончилась. Заговорил Хамфри Иванов: длиннобородый, угрюмый, искренне улыбающийся при этом, вечно сексуально напряженный, — это было слышно даже Елене, на что уж она себя застрахованной от мужских чар считала, а ее тоже задевали волны половой энергии, исходившие от хранителя печати.
— Ла-ла-ла-ла! — понижая и повышая тон, начал он, — ла-ла-ла! Ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла!
— Брат вредитель, вы правы, — нимало не смущенный, ответил Горобец, — но это не все на сегодняшний день. Есть и более сильные слоги.
— На-на-на! — радостно-утвердительно закивал Хамфри, — на-на-на-на-на!
— Вот хотя бы, — миролюбиво согласился Горобец, — но и это не все на сегодняшний день. Есть и более сильные слоги. На-на — очень сильный слог, согласен. Но не самый сильный.
— На-на-на-на-на-на-на-на! — багровея, возразил Хамфри, сильно повышая тон, но его оборвала Баба Леля:
— Ой, чего ты так кричишь! Чего так кричишь! Сперва пусть поедят, потом поговоришь… Дай поесть людям, венерик!
Венерабль, ничуть не смущенный обращением «венерик», согласно кивнул. Баба Леля вынула из-под стола привезенный ею традиционный торт в форме кирпича, и толкнула его через стол Горобцу.
— Беру и помню, — тихо, но отчетливо произнес Горобец.
— Уж и кила ирисок-то жалко, — неодобрительно буркнула Баба Леля. Этот диалог повторялся каждый раз, лишь очень давно, когда Елена сюда еще доступа не имела, рассказывали, приключился такой конфуз, что Горобец, приняв торт, никакого «Беру и помню» не сказал. Тогда Баба Леля громогласно и торжествующе провозгласила: «Бери и помни — гони ириски!» Горобец извлек из складок балахона кулек, Баба Леля его приняла, сказала «Беру и помню», поглядела в кулек и добавила уже неодобрительно: «Мог бы и сливочные». На следующий день сняли Булганина.
Горобец взял серую тяжелую лопаточку из благородного металла и быстро принялся нарезать торт: славен был венерабль-вредитель своим бесподобным искусством нарезать торт на неравное от случая к случаю число кусков, притом разного размера, согласно званию присутствующих, не оставляя при этом ничего лишнего. Полученный кусок полагалось съедать дочиста, что представляло собой символ неутечки информации из ложи. Лишь Баба Леля имела право свой кусок до конца не съедать, обычно она его только надкусывала — все-таки желчный пузырь вырезан! — и заворачивала в газетку, чтоб увезти с собой для неведомых домашних надобностей. Ходили слухи, что младшая ее внучка, личность бесцветная, на этих пирогах выросла. Баба Леля с самого основания ложи пекла торт сама, для чего брат казнохранитель каждый раз выдавал ей один рубль пятьдесят две копейки: сырьевая цена торта была установлена раз и навсегда, девальвации и понижения цен на ней не сказывались. Больше тридцати лет Баба Леля брала эти рубль пятьдесят две и твердо говорила: «Беру и помню».
Елена нехотя доела свой кусок, он нарушал ей диету, но открыто идти против правил ложи из-за какого-то торта определенно не стоило. Хорошо еще, что торт был крестьянский, без крема, больше напоминал коврижку, проложенную слоем какой-то бедной ягоды, кажется, черемухи. Хамфри свой кусок тоже доел и начал с новой силой:
— Ла-ла-ла-ла-ла…
— На-на-на! — одернул его Горобец с помощью более сильного слога, и бородач пристыженно замолчал, пробормотав только что-то вроде «тала-бара-ката-маза-гада…» — Так вот, братья вредители. Пустует среди нас пост великого попрошая! Пустует, и милостынька приходит в нашу казну ох как неудовлетворительно!
«Черта с два, — подумала Елена, — это в мою казну неудовлетворительно, а в твою, сволочь, все в сроки сдаю».
— И предстоит нам, братья, порадеть о новом члене! — Хамфри собрался снова залопотать, но на него цыкнула Баба Леля. — Брат Ужаса, прошу вас.
Бибисара Майрикеева, знаменитая московская целительница, скульпторша и певица, служившая в ложе «приуготовителем-вредителем», или же «сестробратом Ужаса», откликнулась немедленно:
— Увы, увы, увы! Кандидат Всеволод, коему мы доверчиво протянули нашу дружескую руку, отверг ее! Ответил, что не знает, чем даже очень чистые душой масоны могут помочь великому делу истребления милиционеров.
— Недостоин. Пусть, — твердо сказал Горобец. — Второй кооптированный?
Глаза Бибисары сверкнули:
— Готов принять свет истины!
Елене сразу стало скучно. Это означало, что сейчас начнется обряд посвящения в члены ложи, а это затянет агапу на лишний час. Тем временем в далеком Свиблове отец, видать, давно уже смотрит на часы, но судьба ему нынче сидеть и ждать с зоопарковскими друзьями, выпивать по наперсточку, курить, вспоминать прошлое и сидеть, и сидеть, и сидеть. Но никуда не денешься. Без масонства нынче ни до порога.
Рекомендации у «профана» были внушительные, как доложила Бибисара. «Одна индийская махатма» за него очень и очень просила, притом когда еще была живая, потом ее сепаратисты ужасно сепарировали. Да и сам «профан» был человеком довольно известным, он был поэтом, хотя и твердил на каждом углу, что он «всего только старая скважина», и писал он не стихи, а мутации. Самая его знаменитая мутация «Ты должен быть, вбывать и выбывать, и вновь вбывать, и выбывать, вбывая!» как-то раз на заседании ложи «Лидия Тимашук» послужила долгим предметом предагапного собеседования. Елена Эдуардовна вообще-то в гробу видала все мутации и все правила поведения для тех моментов, когда на тебя никто не смотрит, но чарующе-глупое «быва-быва-быва» даже ей запомнилось.
Погас, как обычно, свет, прозвучало несколько аккордов знаменитого хита «Молчи ты, Сольвейг» в исполнении ансамбля «Гага». Потом вспыхнул мощный прожектор и высветил за спиной впавшего в прострацию Хамфри Иванова белую дверь, которая нарочито медленно уползла в сторону. На пороге стоял одутловатый человечек лет пятидесяти, босой, в белой полотняной рубахе и таких же портках. Елена брезгливым и зорким взглядом сразу заметила на них метки прачечной. «Профан» держал в руке зажженную свечу, в луче прожектора довольно бесполезную, однако сильно чадящую. В другой руке, как того требовали правила приема в ложу, он держал пачку денег зеленого цвета. Меж бровей человечка ясно виднелось плохо отмытое пятно; обычно Сидор Валовой ходил по Москве с намалеванным тилаком, но Бибисара знала твердо, что подобных игривостей венерабль не одобряет, индусский символ пришлось отмыть.
«Молчи ты, Сольвейг» затихло, натужно хряснули изношенные долгим профанированием рычаги, из-под потолка опустилась огромная деревянная нога, разрисованная — согласно легенде — красками с палитры если не самого знаменитого Никанора, то уж точно с палитры знаменитого его индийского сына Блудислава. Поскольку ложа «Лидия Тимашук» всегда состояла на две трети из женщин, условно именуемых здесь сестро-братьями, к ноге был привинчен железный каблук-шпилька, вонзившийся в пол за спиной «профана»; носок ноги опустился прямо на его голову и заставил присесть на корточки — впрочем, Горобец держал руку на рычаге и следил, чтобы посвящаемый сохранял остатки соображения и чтоб ветхое бельишко на нем тоже не лопнуло, — как-никак престиж будущего великого попрошая-вредителя тоже особо не должен был страдать раньше времени.