Но тех далеких военных лет Георгий, понятно, почти вовсе не помнил. Самые ранние воспоминания его жизни относились к тем тяжелым дням, когда его матушка, могучая женщина с востока России, оставив узаконенного венчанием на водокачке супруга, погрузила в тачку двоих сыновей и еще дочку, которую имела от прежнего невенчанного мужа, и побрела вместе с танками, пушками и дивизиями немецкой армии куда глаза глядят, а глядели ее глаза на Запад, в Европу. Разлуку с нежно любимым благоверным избрала эта женщина, когда настал черед делать выбор: снова стать при недвижимом муже одной из простых деревенских Настасий, да еще с перспективой пострадать за венчание при немцах, или сматываться в Европу. Совдепов Устинья не столько боялась, сколько презирала: и за то, что такого мужика прозевали, да и прозевают, это ясней ясного, — и за первого своего мужа, угробленного по доносу, тоже мужчину не слабого; да и просто противно было ей в этой стране, живущей отрезками от майских праздников до октябрьских, от беспросветной обстановки трудовых будней и ежедневных двадцативерстных прогулок в приемную к районному прокурору. Устинья решилась уйти в Европу, надеясь, что красные туда не дойдут. Обольщалась, хотя, в общем-то, умна была.
Шли они по развороченным трактам, по минным полям, по шпалам, а потом все больше по глухим лесам, полностью оторвавшись от таких же, как она с детьми, беженцев, от отступающих частей немецкой армии, тоже обольщавшихся насчет красных; и от битых-перебитых остатков венгерских, итальянских и еще каких-то воинских группировок, уже не обольщавшихся, кстати. Тина катила тачку, в которой сидел маленький Георгий на куче пожитков, а сзади, хныча и клянча, брели старший брат Ярик и сестра Кланя. Встречались на пути и дочиста сожженные села, и не видавшие никакой войны хутора, случалось обгонять кого-то и пропускать кого-то вперед, — из числа тех, кому еще меньше, чем Тине, улыбалась перспектива вкалывать на передовых стройках Крайнего Севера. Попадались отряды бандеровцев, — то ли даже махновцев, понять было трудно, которые еще не решили, драпать им туда, куда все драпают, или быстро-быстро перекидываться червоными партизанами. Одна такая банда в глухой пуще за Черниговым на Тину польстилась, — хоть вообще-то с лица Тина страшна была очень, это ей и муж говорил не раз. Банда была так себе, стволов семь, пулемет станковый один, гранаты, другая мелочишка. Тина прикрыла ребятишек тачкой, достала из-под барахла «шмайссер» и встретила бой. Через десять минут все было кончено, банда полегла, и Тина позволила себе и детишкам полдня отдыха на законных трофеях. У банды оказался запас продовольствия на два года, из этого добра Тина отобрала только самое полезное, шоколад, тушенку, еще что-то, оружие, какое получше, — все это навалила на тачку, сверху посадила опять же Георгия — и покатила дальше на запад. Вот этот-то американский трофейный шоколад и вспоминался младшему, законному сыну великого князя Никиты и жены его Устиньи всю жизнь, было это первое его детское впечатление, к тому же очень обидное. Шоколад был горький — и малыш разревелся. И с тех пор не любил Америку, всегда ждал от нее подлости, наподобие горького шоколада, не то предчувствовалась ему грядущая страшная судьба, не то это он сам ее на свою голову накликал.
Тина все шла и шла на запад, чувствуя, как война дышит ей в спину перегаром. Вместо уже привычной украинской речи, пополам с как-то выученной в потребных масштабах немецкой, вокруг стало слышно сплошное шипение; Тина вспомнила книжку великого писателя Максима Горького, где сказано, что у поляков язык змеиный, и догадалась, что дотопала до Польши, но и немецкие разговоры тоже иной раз удавалось подслушать, из них следовало, что дела у фюрера очень фиговые, а потому надо топать дальше. Скоро польская речь кончилась, пошла одна немецкая, однако дела у фюрера были еще фиговей, чем раньше. Когда что требовалось Тине, брала она из тачки банку-другую прессованной ветчины, либо пачку кофе, приходила под уютные немецкие окна и меняла: большая сила была тогда в качественных продуктах, а от кофе бауэрши так и вовсе слезы проливали. Не обходилось без столкновений, многим тогда интерес к Тининой личности стоил жизни. Тина дала себе относительно твердый зарок: после законного мужа в ее жизни никаких мужчин не будет. Хватит. Детей на ноги ставить надо.
Была уже зима сорок пятого, когда Тина стала чуять дыхание войны уже не за спиной у себя, а где-то прямо по курсу. Семилетняя дочка, впрочем, уже начала матери помогать, иной раз даже костер раскладывала сама, а однажды повела себя совсем как настоящая женщина. Среди ночи прямо к их костру выкатился из леса неизвестного происхождения джип с четырьмя насмерть перепуганными людьми в штатском. Девочка даже маму не стала будить, просто взяла «шмайссер» и всех чужаков разом положила. Мать ее здорово отшлепала за это, запасов в джипе оказалось мало, только документы какие-то и мешок странных зеленых денег. Наутро Тина, закопав и джип, и убитых румынских министров, тихонько прошла на хуторок, расположившийся в котловинке между холмиками, убедилась, что немецкий тут звучит очень странно, ее тут не понимают, но зато очень хорошо понимают, что это за непонятные зеленые деньги. Сменяв всего-то пару бумажек на большущую сумку всякой еды, — а сумку-то, сумку вообще в придачу дали, бесплатно! — решила Тина деньги эти беречь. Видимо, в страшные дни конца войны зеленые деньги все-таки чего-то стоили. Может быть, даже только они. Тина не знала, что того же мнения придерживается весь мир.
К лету Тина с детишками, незаметно для себя и для войск союзников, протопала сквозь Баварию и вступила в Эльзас. Здесь прятаться стало трудно, леса поредели, война, кажись, кончилась, язык кругом звучал вовсе непонятный, французский, но тут Устинье изрядно повезло: она неожиданно набрела на русский хутор, точней, на деревушку домов в тридцать. Вокруг деревянной православной церкви со сгоревшей колокольней жили потомки заброшенных Первой мировой войной во Францию кубанских казаков. Тину наняли батрачкой за харчи на четверых и не пожалели: работала Тина, как добрая дюжина казачек. К весне будущего года к ней вовсе привыкли, как-то спокойней жилось приемным детям Эльзаса за спиной этой могучей женщины. Тина иной раз вздыхала: мужа бы сюда, дом бы отстроить, да и… понимала, что муж ее и тут за свое ремесло взялся бы, сплевывала сквозь зубы и снова бралась за работу.
Висевшая над всеми беглецами опасность быть снова возвращенными в Совдепию исчезла довольно быстро. Воеводы союзников, отвезя домой репарационное барахло, возвращались в Европу и собирались драться между собой, ни о какой выдаче бывших пленных уже и речи не заводилось. Устинья, жившая в русской избе, тоже, понятно, никакой новой речи завести не могла, казачье село — не то место, где французскую речь могут преподать. Но дети росли, дочка совсем уж невестой стала, и с опаской ловила Устинья голубую муть, то и дело мелькавшую в глазах старшего сына, Ярика. Негоже было растить детей в такой глуши, им нужно на ноги становиться твердо. Тина решилась. Собрала снова тачку пожитков, «шмайссер» выбросила, зато уцелевшие почти на три четверти румынские доллары, напротив, упаковала очень бережно и, провожаемая опечаленным эльзасским казачеством, пошла вдоль вполне уже восстановленной железной дороги из Меца на Париж.
Потом были скитания по портовым городам, бесплодная попытка высадиться в Нью-Йорке, — Тине воспретили появляться в Штатах пожизненно, заподозрив в сношениях с коммунистами, — были заезды в какие-то бананово-лимонные республики, мешок с долларами отощал окончательно, и давно уже шли пятидесятые годы, когда пакетбот выгрузил семью Романовых в столице Пуэрто-Рико, большом и красивом городе под названием Сан-Хуан. Как она сюда попала и даже откуда приплыла — не взялась бы объяснить и сама Устинья, знала она только, что жить нужно в Америке, а чем Северная лучше остальных — ей никто не разъяснил. Здесь, в Сан-Хуане, ей вообще-то тоже проживать не полагалось, с пятьдесят второго года тут была вроде как бы тоже американская территория, однако Устинье надоели океаны, в общем, не то нарушила она данный по уходе из России обет безбрачия, не то целостность черепа кому-то нарушила, не то оба этих факта имели место, вспоминать про то не хотела. Она получила какие-то документы и была выпущена в Сан-Хуан с видом на жительство, детьми и остатками пожитков. Жительство в первую ночь получилось пляжное: нигде, кроме бесконечно длинной полосы городского пляжа, пристроиться не удалось, да и туда пробрались все четверо не очень легальным путем. Но как-никак было не холодно, солнце наутро взошло с востока, и по этой верной примете решила Тина, что никуда она отсюда больше не ездунья. Баста. Никуда она отсюда не двинется. И дала в том зарок, более или менее твердый.