Он побежал вниз по склону, к гелиостанции.
«Приборы, скорее взглянуть на приборы»… Сердце забухало часто-часто, во рту пересохло.
— Ах! — вскрикнул удивленыш.
Поздно!
Звезда вдруг начала расползаться, странный голубой свет пал на холмы и леса. С криком ужаса Импровизатор рухнул между камней. Прежде чем звездный огонь опалил землю, подсознание, древний инстинкт самосохранения стеганули мозг командой — спасайся! сохранись! Тело его мгновенно покрылось сверхпрочным панцирем, превратилось в каменный кокон. И чем яростней жег звездный выброс, тем толще становился панцирь, тем глубже уходило сознание в камень, пока не померкло, не выдержав огромной нагрузки.
«Где я? Что со мной?»
Появилась мысль, и он понял, что очнулся, хотя все ощущения подсказывали — ты мертв! Тишина. Мрак. Грудь не вздымает дыхание… Мгновенно, будто ее включили, вернулась память. В мозг, впрессованный в толщу глыбы, будто ядро ореха в скорлупу, хлынуло понимание и боль, боль, боль…
«Отрада! Милая моя!» — вскрикнул он мысленно. Душа его стонала от горя, желала бы разорваться, но ни одно движение не проникало в камень, бывший некогда его телом. Какие-то рефлекторно созданные биосистемы питали его мозг, он не знал их устройства, не мог сразу же уничтожить, и эта невозможность умереть, убить себя была как насмешка судьбы. «Милая моя, — плакал он без слез. — Ты знала, знала… Ветер был рядом, за спиной… Слепой крот! Я захлебывался счастьем в Раю, а Рай уже горел. И вот… Ты никогда не была грехом, любимая, нет. Истинный грех в самом понятии рая. Потому что созидающее деяние подразумевает бескорыстность. Я же строил все для себя. Мир, тебя, одноухого пса… Будь проклят я, Великий Эгоист…»
Продолговатый камень, зацепившийся на склоне холма, медленно остывал. Его оплавленные бока почернели, покрылись сетью глубоких трещин. Внутри его неслышно и невидимо металась обезумевшая мысль Импровизатора:
«Да, ты теперь камень. Пусть все остается, как есть… Но мука, мука! Она источит камень…»
«Умереть, остыть, рассыпаться в прах. Как еще может умереть камень? У меня нет рук, чтобы наложить их на себя. Нет ног, чтобы убежать от самого себя».
«Вернуться? Выйти из кокона? Бороться и побеждать?! Конечно, человеческая биоформа сейчас не подойдет — слишком высок уровень радиации. Вернуться — это значит возвратиться к человеческой деятельности, начать все сначала. Но где взять силы?»
«У меня тренированная мощная воля. Неужели она не победит инстинкт самосохранения? Погасить мозг — вот что мне нужно, единственно необходимо. Только перед тем…»
Это было последнее желание, и он решил тут же, не откладывая, выполнить его, чтобы не продлевать понапрасну муки.
Ким выращивал глаза.
Он нашел в своем коконе микроскопические трещины, и две ниточки клеток устремились к поверхности камня, чтобы там превратиться в мышцы, окружающие глазные яблоки, наполнить их стекловидным телом и дать каждому по хрусталику.
Он делал все наспех, и изображение получилось сначала расплывчатым, радужным. Импровизатор тотчас же отрегулировал резкость.
«…Пустыня. Как и семь лет назад. Черные камни, оплавленные обломки гелиостанции, никому не нужная коробка корабля, которая могла бы спасти, спасти… Господи, как я задержался. Уже скоро, любимая, подожди чуть-чуть… Там, на юге, за лесом, где был дом мой, что там? Ничего. Только пепел, пепел, пепел…»
Изображение опять заколебалось, расплылось.
«Да что такое?! — гневно подумал Импровизатор. — Даже такую мелочь, как глаза, ты не можешь настроить. Бездарь, тупица…»
И тут он понял, что моделировал глаза, не приспосабливая их к среде, к условиям, обычные человеческие глаза, и что они лежат сейчас на камне и… плачут.
Кое-что снаружи он все-таки различал. Валуны, огромные, но как-то странно дрожащие; наползающие друг на друга, какие-то белесые космы — неподалеку, по-видимому, сочился дым, зеленое пятнышко в расселине скалы.
Зеленое… Киму вдруг вспомнился Генрих. Он прилетел тогда к Дзинтре, чтобы забрать его, подавленного и ошеломленного неудачей, и начал сразу же уговаривать: мол, не все потеряно. Он даже деревце уговаривал, хотя совершенно не владел методом психофизического воздействия на материю. Присел возле саженца, поглаживал его и внушал: «Надо зеленеть, братец. Что же ты поникло? Надо зеленеть».
Да, теперь он видел отчетливо: в расселине сохранилась горстка травы, это точно. Но что с того, что? Пора кончать. Камню пора стать камнем.
Ким попытался разобраться в своем новом естестве, чтобы понять механизм его действия и сломать его, убить. Но что-то мешало ему сосредоточиться.
Наконец он понял: трава, мешает зеленая трава в расселине. Он попытался прикрыть веки или как-то повернуть глаза, но у него ничего не вышло — мышцы получали недостаточное питание.
И тогда в его опустошенном сознании шевельнулась крамольная мысль:
«А зачем камню глаза? Это, собственно, уже не камень… Ты уже не камень, слышишь?! Ты уже не камень!»
Он пытался отогнать мысль. Время шло, а она возвращалась и возвращалась.
СЛЕДЫ НА МОКРОМ ПЕСКЕ
Ужимки продюсера начинали бесить.
— Нет! — резко сказал Рэй Дуглас. — Ваш вариант неприемлем… Нет, я не враг себе. Напротив, я берегу свою репутацию…
Голос продюсера обволакивал телефонную трубку, она стала вдруг скользкой, как змея, и у знаменитого писателя появилось желание швырнуть ее ко всем чертям.
— Речь идет о крохотном эпизоде, мистер Рэй, — вкрадчиво нашептывала трубка.
— Представьте, что рассказ — это ребенок, так часто говорят, — он с грустью отметил, что раздражение губит метафору. — Эдакий славный крепыш лет пяти-шести. Все при нем — руки, ноги, он гармоничен. Данный эпизод — ручка, сжимающая в кулачке нить характера. Почему же я должен калечить собственного ребенка?..
Писатель вывел велосипед на дорожку, потрогал рычажок звонка. Тонкие прохладные звуки засверкали на давно не стриженных кустах, будто капельки росы.
— Пропадай, тоска! — воскликнул он и, поддев педаль-стремя, вскочил на воображаемого коня.
Восторженно засвистел ветер. Спицы зарябили и растворились в пространстве. Шины припали к земле.
Метров через триста Рэй сбавил темп — нет, не взлететь уже, не взлететь! А было же, было: он разгонялся на лугу или с горы, что возле карьера, разгонялся и закрывал глаза, и тело его невесомо взмывало вместе с велосипедом, и развевались волосы… Было!
Злость на продюсера прошла. Человек он неглупый, но крайне назойливый. Точнее — нудный. О силе разума он, может, и имеет какое-нибудь представление, но что он может знать о силе страсти?
Велосипед, будто лошадь, знающая путь домой, привез его к реке. Рэй часто гулял здесь. Пологий берег, песок, мокрый и тяжелый, будто плохие воспоминания, неразговорчивая вода. Так было тут по утрам. Однако сегодня солнце, наверное, перепутало костюм — вместо октябрьского, подбитого туманами, паутиной и холодной росой, надело июльский — и река сияла от удовольствия, бормотала что-то ласковое и невразумительное. Чистые дали открылись по обоим ее берегам, и стал слышен звук падения листьев.
«А что я знаю о страсти? — подумал писатель. — Я видел в ней только изначальную суть. Весь мир, человек, все живое, несомненно, — проявление страсти. Что там говорить: сама жизнь, как явление, — это страсть природы. Но есть и оборотная сторона медали. Я создаю воображаемые миры. Это, наверное, самая тонкая материя страсти. Но я, увы, сгораю. Какая нелепость — страсть, рождая одно, сжигает другое. Закон сохранения страсти»…
И еще он подумал, что для того, чтобы развеять тоску, было бы неплохо уехать. Куда-нибудь. В глухомань.
Он взглянул на небо.
Небо вздохнуло, и вдоль реки пролопотал быстрый дождик.
— Дуглас, — негромко окликнули его.
Писатель живо оглянулся.
Никого!
Берег пустынный, а лес далеко. Там подобралась тесная компания вязов, дубков и кленов. В детстве он бегал туда за диким виноградом. Это была страсть ко всему недозрелому — кислым яблокам, зеленым пупырышкам земляники…