И все-таки, как ни приятно мне вспоминать о тех сентябрьских днях, я должен ускорить ход моего повествования, чего бы мне это ни стоило, чтобы не затеряться среди миражей того времени, которые невольно уводят меня в сторону от Орелин. Итак, прощайте солнечные осенние дни героической праздности, песчаные замки, луна над соленым прудом, ярмарочная толкотня, призраки летней ночи, пахнущей морем, горячие телины и береговые дюны, залитые солнцем! Прощайте, пионы и розы! Прощай и ты, моя старая кляча.
Когда летние каникулы подошли к концу, мы погрузили чемоданы в багажник нашего драндулета, закрепили на крыше спиннинги и сачки и вернулись в Ним. Как раз в это время родители на условиях пожизненной ренты приобрели дом у одной набожной старушки, удалившейся доживать свой век в монастырь Сен-Мор. Этот дом, уже считавшийся нашим, хотя в действительности еще не принадлежал нам в полной мере, был расположен на южной окраине города, там, где сейчас проходит Лангедокское шоссе. Отец его заново окрестил, и теперь он назывался «Country Club», в честь рэгтайма Скотта Джоплина, сочиненного им в 1908 году, который мне не раз случалось играть. Это была не вилла, как утверждал Жозеф, не водокачка, как саркастически называла его Зита, имея в виду лужицы, образовывавшиеся после дождей у изножья ее кровати, а огромный и мало приспособленный для жилья загородный дом конца прошлого века, оставленный чередой сменявших друг друга владельцев, часть которого сгорела незадолго до Освобождения. Из тринадцати комнат зимой были пригодны для жилья пять, весной семь, а летом десять или одиннадцать, — положение, имевшее своим следствием постоянное движение мебели, переселения и связанные с этим неудобства, которые нетрудно вообразить.
Конечно же мать, которой были абсолютно чужды какой-либо снобизм и мания величия, предпочла бы поселиться в обычной квартире где-нибудь неподалеку от рынка, где ей было бы удобнее ходить за покупками и встречаться с подругами. Не с легким сердцем согласилась она переехать в этот дом, расположенный так далеко от города и который невозможно было содержать в надлежащем порядке. В сумрачные дни она называла его мавзолеем, а в моменты восторженности, становившиеся все более редкими по мере того, как седина ложилась на ее виски, — нашим Трианоном. И все же мне кажется, что, несмотря на все это, наше новое обиталище обладало в ее глазах своеобразным очарованием. Над девственной гарригой, поросшей оливковыми деревцами, которая начиналась сразу за ветшающими стенами наших владений, витал дух заброшенной и пышной старины, как нельзя лучше гармонировавший с нашей семейной меланхолией.
Каким бы странным мне это ни казалось сегодня — ведь в прошлом нас более всего удивляет следование какому-то порядку, который представляется единственно возможным, пока это прошлое еще является для нас настоящим, и который по прошествии времени становится в наших глазах совершенно бессмысленным, — так вот, каким бы странным мне это ни казалось сегодня, никто из нас, за исключением моего старшего брата, не протестовал против всех этих повседневных неудобств, которые отец принимал со смехом, а мать старалась уменьшить ценой постоянно множащихся хозяйственных хлопот и починок. За исключением Жозефа, конформизм которого подвергся таким образом тяжелому испытанию, мы все довольно скоро убедили себя, что не существует лучшего жилища, чем наше, и что было бы чудовищной неблагодарностью пожертвовать им ради комфорта. Поскольку дождь не капает в наши тарелки, говорили мы, и поскольку шаткие перила выдерживают тяжесть моего зада, мысленно добавлял я, нечего и думать о том, чтобы уехать из «Country Club».
Впрочем, может быть, у нас были основания защищать этот хрупкий и неустойчивый образ жизни, который со временем приобрел силу свершившегося факта. Родители поженились в результате молниеносно развившегося романа, не имея ни гроша в кармане. Это была первая — и единственная — любовь моей матери. У нее никогда не было другого спутника, кроме нашего отца — обаятельного и беззаботного человека, занимавшего такое большое место в наших мыслях. Несмотря на кое-какие его похождения, свидетелем которых мне доводилось быть, и на сцены ревности, которые ему устраивала мать, у меня сложилось ощущение, что в общем-то они неплохо ладили между собой и поэтому смогли передать нам частицу некогда охватившей их страсти. В жизни нашей семьи, часто омрачавшейся грозовыми облаками, время от времени светились и мерцали праздничные огоньки. Но иногда я все же спрашиваю себя, не в предчувствии ли худших дней, которые для них в то время, должно быть, уже настали, родители постарались не оставлять нам хаоса переживаний и воспоминаний, из которого мы могли бы воссоздать новый мир? Не могу понять, как отец с его проницательностью, свойственной беззаботным натурам, и сама мать не почувствовали, что обрывки беспокойного прошлого будут необходимы мне для того, чтобы питать вдохновение. Когда субботним вечером в «Лесном уголке» погруженный в депрессию Карим шепотом разоблаченного заговорщика просит меня сыграть одну из своих любимых вещиц, где бы я нашел аккорды, способные помочь ему забыть о неожиданной потере работы, если бы меня не терзала боль куда более важной утраты?
Так, словно бесценную крупицу сокровища, погребенного под кубометрами строительного мусора, я храню воспоминание о пробуждении в нашем большом доме, наполненном гулким эхом, в котором мой искушенный слух различает скрип передвигаемого отцом рояля. Это неравномерное движение по неровному плиточному полу, вместе с сотрясением задеваемых стен и восклицаниями Зиты, которая всегда встает раньше меня, чтобы затеять какую-нибудь ненужную суету, сообщает мне, что зима кончилась, что ночью, пока я спал, пришла весна и что скоро снова наступит время обедов на террасе. И кто знает, может быть, Орелин в своем черном платье со скрещенными бретельками, с обнаженными плечами и овальной камеей в волосах снова появится у нас, хотя вот уже несколько месяцев она к нам не заходит.
Но часто это пронзительное утреннее ощущение, смешанное с предвкушением будущего счастья, образ которого я заранее себе создавал, оказывалось слишком сильным для меня. Так и в то утро, съежившись под одеялом и спрятав голову под подушку, я всхлипывал до тех пор, пока моя беспокойная сестренка не пришла сообщить мне, что рояль после трудного путешествия по коридорам, загроможденным коробками и чемоданами, благополучно пришвартовался в тихой гавани северной гостиной. Увидев мои покрасневшие глаза и сообразив, что я не готов воспринять новость на ура, она многозначительно добавила:
— Я знаю, почему ты плачешь, Максим.
— Ничего я не плачу.
— Ты плачешь из-за кое-кого.
— Ни из-за кого я не плачу.
— Хочешь, я скажу ее имя?
— Нет!
— Вот видишь, я угадала!
Таким образом, мое самое личное и интимное чувство оказалось секретом Полишинеля. Должно быть, Зита слышала, как я звал Орелин во сне, или же она нашла вырезанное на коре старой оливы сердце, пронзенное стрелой, и наши имена под ним, которые меня и выдали. Попавшись в ловушку, я перестал увиливать и, чтобы избежать саркастических замечаний сестры, спросил у нее совета. Чего-чего, а этого добра у нее всегда было в избытке. Разумеется, я не собирался следовать ее мудрым наставлениям и знал, что ничем при этом не рискую. К моему огромному удивлению, она дала мне единственный совет, который мне хотелось бы услышать:
— Если тебе так хочется, ты можешь запросто встретиться с Орелин.
— Да уж, у тебя все запросто.
— После обеда она заменяет мать в магазине.
— В каком магазине?
— В галантерейной лавке Фульков за Квадратным Домом, я каждый день прохожу мимо них.[4]
По той резвости, с какой я выскочил из кровати и стал одеваться, — это я-то, обычно такой вялый и медлительный, — Зита заключила, что сообщила мне наиважнейшую информацию. Она сразу же пожалела, что не обменяла ее на давно вожделеемый ею диск Платтерса. Но на этот раз возможность была упущена, и ей не оставалось ничего другого, кроме как издали следить за ходом моих дел и ждать того момента, когда у меня снова возникнет потребность в ее советах…