Oh potentose amuleto
Por la virtud que tu
Tienes у la que Dios
Te dio dame suerte, paz
Armonia, tranquilidad
Salud, empleo у propiedad
Para mi у para los mios.
Que saiga ei mal у que
Entre ei bien como entro
Jesucristo a la casa santa.
Долорес вышла из ванной одетая, неся закутанную в полотенце Марию. Ее влажные волосы были зачесаны назад. Я притворился, будто не видел пакета, и занялся проверкой деревянных ставен на окнах гостиной. Долорес небрежно смахнула пакет к себе в сумку и спросила, есть ли у меня чистые простыни. Я забыл, что ей с Марией они понадобятся.
– Все это в шкафу в прихожей. Одеяла и прочее, – ответил я, пытаясь помочь им освоиться. – Сейчас здесь нет продуктов, так что просто берите на кухне наверху все, что вам нужно. И завтракайте там. У меня есть хлопья, сок и тосты. Я не стану запирать дверь на лестницу.
– Ладно. Спасибо.
Она вытащила из сумки чистую пижамку для Марии.
– У вас есть для нее одежда?
– Миссис Розенблют дала ее нам. Это вещи ее внука.
Я понял, что Долорес не в чем спать. В шкафу наверху лежала дюжина старых ночных рубашек, принадлежавших Лиз, и все они были достаточно скромными, но мне показалось неуместным их предлагать.
– Спасибо за ужин. – Долорес помогла Марии продеть ноги в пижамные штанишки. – Немного странно говорить такое, знаете.
– Мне это так же странно, как вам.
– Мы хотим лечь. Она будет спать со мной. Мы устали.
– У меня есть лишний телевизор. Могу принести его вам.
– Было бы неплохо.
Я повернулся, чтобы уйти.
– Ой, можно попросить у вас об одолжении? – спросила Долорес.
– Конечно.
– У вас не найдется небольшой стеклянной банки?
Мне не хотелось спрашивать, зачем ей она.
– Под раковиной, – ответил я.
Я спал отвратительно, прислушиваясь к темноте. В какой-то момент я услышал, как заплакала Мария и как Долорес ее успокаивает. Звук поднялся по лестничному пролету на два этажа. Почему она плачет? Эти звуки рвали мне сердце. Потом стало тихо. Я ощущал пустоту моей большой кровати и возбужденно перекатывался по простыням, чувствуя себя отвратительно, думая о Долорес, беспокоясь из-за Вальдхаузена и Билза и пытаясь сообразить, что я могу сделать, чтобы убедить Президента одобрить сделку с «Фолкман-Сакурой». Когда я в постели, кислоте легче подниматься в горло – и я лежал, чувствуя, как она жгуче ползет вверх. Может, это была первая стадия синдрома Беррета. Я потянулся к прикроватному столику за очередной таблеткой низатидина. Из открытого окна доносился приглушенный ночной шум: машины, далекие сирены, гул подземки... От этих звуков еле слышно позвякивали оконные стекла. Мои мысли вернулись к спору с Моррисоном об услугах Ди Франческо по добыванию факсов «Ф.-С.». Как это ни странно, но Моррисон всегда знал: я сделаю то, что он мне прикажет. Он знал мой возраст, мои амбиции. Он знал, что в жизни молодых администраторов всегда наступает такой момент, когда они решают – словно эта свежая мысль пришла в голову им первым, и больше никому, – что усердная работа (я имею в виду черновую работу, перекладывание бумаг и бланков, тщательная подготовка отчетов, которые будут неделями лежать нечитаными, а потом бегло просматриваться начальством, скрупулезное составление расписания повышений и премий, хитроумное изображение заинтересованности банальными проектами, погоня за похвалами недовольных жизнью и зачастую садистски настроенных начальников) принесет им все желаемое. Деньги, конечно, но что еще важнее, понимание собственной сущности. Он сам через это прошел. Он знал, что я одержим.
И за это мне следовало благодарить мою мать. Когда я был ребенком, она постоянно твердила мне, что нельзя останавливаться на достигнутом. Она была любящей матерью, но никогда не была мною довольна. Я получал хорошие отметки, я делал то, чего от меня ждали, – но этого было мало. Она не одобряла мои поступки, словно похвала могла меня удовлетворить и тогда я не пошел бы дальше, стал бы похож на отца. Конечно, она делала это бессознательно, и разумом я уже простил ее, как подобает взрослому человеку. Сейчас моя мать встает рано и принимает душ, пока Гарри спит сном праведного пенсионера. Их дом на берегу залива стоит $ 920000. Ей шестьдесят один год. Она думает о разных вещах, но меня в ее мыслях нет. Если в жизни ее сына случатся неприятности, то это ее не коснется. Она тревожится о том, что станет с Гарри, если она умрет первой. Конечно, если он умрет первым, то это не страшно. Она предвкушает первый удар в партии гольфа. Вот что ее интересует. Для своего возраста она прекрасно играет в гольф, выиграла несколько женских региональных турниров. Она пьет кофе в машине. Здание гольф-клуба находится рядом с ее домом, она могла бы дойти туда пешком, но ее женская четверка любит по утрам первой начинать партию. Площадки, размякшие от ночной росы, смягчают удары и гасят скорость мяча, катящегося в лунку. При этом счет снимается, а моя мать всегда следит за счетом. Однако ее внутренний мир остается закрытым. Возможно, она каждую ночь грезит об оргиях с местной футбольной командой «Дельфины», но никто этого не заподозрит. Моя мать держит в машине темные очки и мажет губы солнцезащитным бальзамом. Ее зубы стесаны до пеньков и закрыты коронками, новая улыбка прекрасна и нелепа своей моложавостью, она агрессивно предостерегает вдовушек из гольф-клуба от излишнего дружелюбия в разговорах с Гарри. Ее волосы умело подкрашены и уложены в прическу преуспевающей пожилой дамы. Ее обручальное кольцо с четырьмя бриллиантами, каждый размером с кукурузное зерно, лежит в шкатулке на туалетном столике, оно мешает правильно держать клюшку для гольфа. Она держит кофе в одной руке, а другой ведет большой «Мерседес». Что у нее в голове? Я этого не знаю – и, наверное, никогда не знал. Она не звонила мне уже три года. Это – моя обязанность, я звоню ей примерно раз в месяц. Разговор кончается тем, что я обсуждаю с Гарри рынок ценных бумаг. Он спрашивает меня о ценах на акции Корпорации, а я напоминаю ему о том, что федеральный закон запрещает мне обсуждать с ним эти вопросы. Откуда мне знать, он может взять и купить пакет акций, а потом начать советовать своим приятелям в клубе сделать то же самое. Стоит мужчинам вроде Гарри достичь определенного возраста, и они рассчитывают на то, что им простятся мелкие махинации, они заслужили это право, платя налоги в течение сорока лет. Вот почему Гарри неизменно задает мне этот вопрос. Мою мать возмущает то, что я ему не отвечаю. «И это после всего, что он для тебя сделал!» – говорит она. Крыша над головой, уроки тенниса, оплата школьного обучения, первая машина. «Тебе следовало бы проявить благодарность», – ругает она меня. «Приезжайте в Нью-Йорк, мам, – отвечаю я. – Я свожу вас на какое-нибудь шоу. Походим в хорошие рестораны. Это доставит мне большое удовольствие». – «Не могу, – отвечает она, – я сейчас ужасно занята». Конечно, она не занята, но я не настаиваю. Я скучаю по матери, мне ее не хватает, но я не знаю, что тут можно сделать.
И какой это абсурд, что когда-то она была замужем за моим отцом, который каждое утро ставит свои корявые, больные ноги на холодный деревянный пол. Одинокий священник, который больше не может служить, сутулый мужчина, настолько бедный, что покупает в супермаркете развесные макароны, мужчина, который слишком доверчиво относится к увиденному по телевизору. Как только я занял достаточно высокое место в Корпорации, я выплатил взносы за его домик за последние шесть лет и позаботился о том, чтобы с моего депозитного счета на его счет до востребования ежемесячно перечислялось три тысячи долларов. Я посылал бы ему больше, но он этого не хотел – он и так раздавал половину того, что я ему посылал. Я предлагал ему переехать ко мне. Нет-нет, он никак не может бросить свой сад. И некоторые пожилые прихожане по-прежнему приходят за утешением. Он признался мне, что у него начались проблемы с предстательной железой, – и я видел, как он стремительно дряхлеет. Он был худой, бледной развалиной, обмылком мужчины. Его неудачи питали мой успех. Странно, что у меня были такие родители, – но не менее странно и то, что моя жена погибла от случайного выстрела и что я в своем одиночестве пригласил к себе в дом незнакомых людей. Но так уж вышло.