Судьба была к г. Герцену непомерно добра или уж так немилосердно лукавила с ним, что ему все шло на пользу, но шло на пользу как бы нарочно для того, чтобы он забирался все дальше и дальше и, наконец, дошел до геркулесовых столбов смешного задора. Герцен пошел смелее и смелее: вскоре же он известил, что чуть было не выпил вина за здоровье нашего Императора, — что, конечно, имело в его глазах огромное значение, — но что он потом раздумался и, взявшись за стакан, не стал пить. Раздумье это напало на г. Герцена потому, что Император наш неодобрительно держит себя по отношению к полякам, и уж тут пошли и клеветы на русских деятелей, и проклятия за управу с польским мятежом, и призыв «мужиков к топорам», и всякая ложь, пригодная для того, чтобы бесчестить Россию, устроивавшую быт польских крестьян. «Неисправимый социалист» и демократ окончательно рехнулся и понес вздор в защиту тех самых начал в Польше, которые считал подлежащими уничтожению зауряд во всем мире; тут он стоял и за национальность (польскую), и за права собственности (у помещиков), и за неприкосновенность религии (у ксендзов). Наконец все это заключилось новою колоссальнейшею глупостию: кто-то, вероятно, какой-нибудь полячок, — так как они большие охотники распускать ложные слухи, — сообщил г. Герцену, что в Лондоне проживают русские агенты, имеющие поручение похитить его, г. Герцена, на улице, «как Прозерпину», и увезть в Россию. Г. Герцену, издавна приучившемуся считать себя немаловажным человеком в мире вообще, и в русском в особенности, не показалось в этом ничего невероятного, и он сделался игралищем самой пошлой шутки. Он все это напечатал бестрепетною рукою и в азартнейшем духе начал грозить, что Государь будет отвечать «за каждый волос» г. Герцена «перед целою Европою».
Этим было закончено политическое служение г. Герцена России: Россия над ним расхохоталась.
Несчастное для г. Герцена событие это имело у нас в России последствия, весьма благоприятные для нашего общества: чиновники, видя пошатнувшуюся репутацию «Колокола», перестали выкрадать для него материалы секретных дел канцелярий и писали менее сплетен; «Колокол» терял интерес, и для верных слуг правительства наступила эмансипация от далекого и бесцеремонного клеветника.
Вслед за тем отблагодарила г. Герцена Польша. Польские эмигранты в своих заграничных брошюрах и парижском журнале «Bacznosc» предостерегали своих не доверять учению г. Герцена, так как этот «росцейский moskal не знает даже простых прав человека на собственность».
Для их г. Герцен с той поры потерял всякое значение; и он еще значил кое-что для других, которые в свою очередь имели значение для нас, как «кость от наших костей и плоть от плоти нашей».
Сочинения г. Герцена, никому ныне не нужные и никого не интересующие с тех пор, как в России печатное слово получило некоторую льготу, расходясь у нас во время гнета предварительной цензуры, внушили довольно большому числу невоспитанных людей надежду уничтожить наш государственный порядок, брак, веру и права собственности. С тех пор пустые и несбыточные надежды эти не переставали занимать ничтожное число голов, которые считают себе передовыми. Одни из них верили в это искреннее и попали за свои попытки осуществить свои верования в каторжные норы Сибири; другие, и этих больше, притаились, поворотили на службу и служат, забыв многое уже из герценовского катехизиса; третьи, наконец, самые легковернейшие и робкие, неспособные идти по дороге, выводящей в Сибирь, и, полные страха оставаться в России, ударились за границу. План всех этих людей был подобен планам г. Кельсиева: они хотели что-то писать и как-то действовать оттуда на Россию. Сбежало таким образом за границу в разное время немало людей. Все они не умели ни работать, ни подчиняться долгу и принципу, и в самое же первое время своего бродяжничества образовали различные секты одного и того же учения, появились соловьисты по Серно-Соловьевичу, позитивисты и даже какие-то матреновцы. Последняя группа в несколько человек шла за некоею русскою дамою, желавшею основать русскую республику за Пиринеями. Между всеми этими группами не было никакого согласия, и все они носили в себе все задатки самоуничтожения, но прежде чем им уничтожаться самим, они пожелали свести счеты свои с г. Герценом, которого они за границею увидели лицом к лицу, каков он есть, а не зерцалом в гадании. Заграничные русские социалисты придрались к состоянию г. Герцена и, сопоставив достаточную жизнь его с своим горегорьким житьем, потребовали, чтобы он первый показал, как должен вести себя по отношению к обществу истый социалист. Они пожелали, чтобы г. Герцен дал им свое состояние на общее дело. Требование это проповедник коммунизма нашел почему-то неуместным и не исполнил его. Социалисты за это рассердились (что и весьма понятно), и один из них, г. Серно-Соловьевич, описал все это в книжке, в которой и доказывал, что г. Герцен не более, не менее, как фразер, а не социалист и что социализму от него ожидать нечего. Жалкое положение! России Герцен стал смешон, поляки выражают, вместо благодарности, недоверие, кучка его учеников обвиняет его в недобросовестности: все отступились, все бросили его, этого пророка России и учителя мира, бросили, как пустомелю, ни на какое дело неспособного.
Г. Герцен не выдержал. И вот в его последних объяснениях пред закрытием «Колокола» слышатся глухие и темные упреки собственно своим последователям. Вообще жизненный путь г. Герцена представляется нам трагикомичным и в конце больше плачевным, чем смешным. Но, по-видимому, он еще далек от того, чтобы выразуметь всю безвыходность своего настоящего положения, которое он сам же себе приготовил, чтобы принять на себя смиренный, покаянный вид, единственный, какой только ему к лицу теперь, в России. Мы дополним историю его злоключений последними известиями. Г. Герцен пишет к нам, что он имеет желание возвратиться на родину. Но прежде чем успело появиться в печати письмо, присланное г. Герценом редактору «Биржевых ведомостей», другие газеты уже перепечатали письмо Герцена, помещенное в «Кельнской газете». В этом письме г. Герцен пишет как будто то же самое, что редактору «Биржевых ведомостей», то есть что он имеет желание возвратиться, но «сомневается, едва ли теперь еще удобно к тому время в России». Это уже новость, это опять забавная попытка договориться с державою. Но и это все падает прахом, когда мы скажем (а это верно), что сын г. Герцена, прося русское правительство дозволить ему приехать в Россию для устройства дел своего отца по его костромскому имению, счел своим долгом прибавить, «что во время своего пребывания в России он не изменит убеждениям своего отца, хотя и не будет их пропагандировать».
Что за непостижимые и удивительные люди — эти господа «Герцен и сын»! Что за несчастные болтливые языки у этих людей, из коих старший считает себя вправе читать нотации государям, издавать манифесты и предписывать повеления народам, а второй гордо обещает не пропагандировать во время своей поездки в Россию убеждений своего отца! Кто просит их заявлять об их политических, экономических и каких бы то ни было иных убеждениях? Какая бесконечно большая охота у этих людей гоняться за эффектами, и какой недостаток самой нехитрой ловкости избегать забавнейших положений, по которым они так и прыгают из одного в другое! Нас удивляет, что старший Герцен, отвергавший весь строй государственного порядка в России, даже не знает основных положений этого порядка. Старший Герцен должен бы знать, что сын его, до своего никому не нужного заявления о своем образе мыслей, даже не имел никакой нужды в испрашивании особого разрешения на возвращение на родину, так как, по законам нашим, сын нисколько за поведение своего отца не ответствует. С него достаточно было простого заявления о желании приехать, и, мы в том уверены, он не встретил бы к этому никаких препятствий. Иное дело, когда младший Герцен, просясь на родину, с такою ребяческою наглостию машет пред глазами правительства отцовским знаменем, на котором написано и «к топорам», и другие заветные зовы «неисправимого социалиста».