В воскресенье и понедельник Кессель работал над «Бутларовцами». Эту работу он начал еще в сентябре. Шла она труднее, чем он предполагал. В начале октября он выбросил все, что успел написать, и взялся за другую работу («пошел обходным путем», как он сам выразился): стал сочинять заявку на сценарий фильма о Беллини. К середине октября заявка была готова. Кессель хранил ее в сейфе на работе, справедливо опасаясь, что дома с ней может произойти все, что угодно Сейфов в Ансамбле было великое множество, во всяком случае, гораздо больше, чем требовалось для хранения всех мыслимых пуговичных секретов. Но фрау Оберлиндобер уже ни о чем не спрашивала. Половина сейфов стояли пустыми. Герр Курцман охотно предоставил Кесселю не только ящик, о котором тот попросил, но и целый сейф в полное его распоряжение. Ящиков в сейфе было семь, один под другим. Три верхних ящика были пусты, три нижних тоже. В среднем ящике лежала заявка на сценарий фильма о жизни Винченцо Беллини, занимавшая четыре страницы. Курцман вручил Кесселю ключ от сейфа, и Кессель теперь носил его на одной связке вместе со всеми своими ключами. Ему казалось, что от этого рукопись приобретает какую-то особую ценность.
Закончив заявку на фильм о Беллини, Кессель решил, что будет и дальше двигаться «обходным путем», приближаясь к пьесе о бутларовцах как бы по спирали. Для начала он сел и переработал заявку о них в пятнадцатистраничный рассказ.
Этим он занимался в воскресенье и понедельник, 31 октября и 1 ноября. То, что он работал дома, в Фюрстенриде, было, скорее, исключением. Вскоре после поступления на службу Кессель в общих чертах доложил Курцману о своем бедственном семейном положении: он рассказал, что Жаба оккупировала его кабинет, а вечерами занимала и гостиную, потому что там стоял телевизор. «Хорошо, сегодня можешь посидеть до десяти, но только сегодня». – говорила Рената Зайчику каждый вечер. Кесселю она говорила: «Конечно, это плохо, что ребенок так много смотрит телевизор, но если мы будем запрещать ей, она не сможет общаться на равных с другими детьми, которым позволяют, и у нее разовьется комплекс. А это еще хуже». Таким образом, Кессель по вечерам не только не мог работать в гостиной (предложение Ренаты работать в это время в комнате Зайчика – кабинетом ее уже давно не называли – было с негодованием отвергнуто Зайчиком), он не мог толком и посмотреть телевизор, потому что роту Зайчика при этом не закрывался. Она либо комментировала все, происходящее на экране, либо переспрашивала, недослышав что-то из-за своего комментария. Начиная отвечать ей, человек сам терял нить происходящего, и любая передача таким образом превращалась в кашу. Нет. смотреть телевизор вместе с Зайчиком было невозможно.
– Только не вздумайте как-нибудь ее прикончить, эту вашу Жабу, – предупредил Курцман. – Пощадите секретную службу. Мы же это дело потом век не расхлебаем.
К тому же письменный стол Кесселя (столик был маленький, дамский; «Чтобы сочинять афоризмы, большого стола не нужно», – гласил один из афоризмов Кесселя) Рената еще летом перенесла в спальню и задвинула в промежуток между шкафом и балконной дверью. Поэтому писать Кесселю пришлось бы на уголке стола, сидя на краешке кровати, что его никоим образом не устраивало. «Ты всегда всем недоволен», – сказала на это Рената.
Кессель спросил у Курцмана, не мог ли бы он оставаться в отделении после работы, всего на часок-другой, чтобы писать.
– Вы с ума сошли! – удивился начальник, – Оставаться здесь одному, когда никого нет? Да это строжайше запрещено! Почитайте инструкцию.
– Жаль, – вздохнул Кессель.
Курцман снова высоко поднял брови над очками и спросил без тени иронии:
– А кто вам мешает писать в рабочее время?
Вот так и получилось, что рассказ о бутларовцах (он назывался «Боги не ведают срама») Кессель писал на службе. Только 31 и 1 он работал дома, для чего ему пришлось снова вытащить письменный стол и поставить его в бывшем кабинете. Зайчикины вещи он сгреб в охапку и отложил в сторону («отшвырнул», как расценила это Рената). Он не стал бы этого делать, то есть ни писать, ни убирать вещи, если бы за все четырнадцать дней, проведенных на семинаре, сумел написать хотя бы строчку. Сначала он пытался работать на лекциях, но вскоре убедился, что это невозможно.
Дома – Кессель уже привык говорить и думать об этой квартире не как о «своей» или «нашей», а как о «квартире Ренаты». – дома была Жаба. Простуда не мешала ей говорить, а уж рыдать – тем более.
Да, дома Жаба, подумал Кессель, дойдя до конца Вернекштрассе и остановившись в нерешительности: куда пойти дальше, он пока не знал.
Вспомнив, что сегодня вторник (у него весь день было такое чувство, что сегодня понедельник, потому что вчерашний день был нерабочим), он подумал, не зайти ли к Вермуту Грефу на очередную «исповедь». Тем более, что и унылая погода, казалось, сама к этому располагает.
Греф жил недалеко оттуда, на Изабеллаштрассе. Кессель свернул на Фейличштрассе и пошел в том направлении. Осенью многое кажется иным, например, фасады. То ли это из-за рассеянной в воздухе невидимой влаги, мириадов мельчайших капелек тумана, то ли от того, что сумерки наступают так рано?… Дома и вправду теряют краски. Их фасады становятся холоднее, жестче, и дома словно уходят в себя. Поздней осенью, в ноябре зайти в чужой дом делается труднее. Дома как бы противятся вторжению, их окружает плотная, легкая защитная оболочка. Там, внутри, уютно и тепло, но эта теплая сердцевина как бы уменьшается в объеме: она больше не касается стен и не проникает наружу. Летом сквозь окна домов можно заглянуть внутрь. Осенью – только наружу. Каменные завитушки на старинных стенах беспомощно повисают в сыром воздухе, жильцы о них забывают. Дай Бог всем этим аркам и эркерам, портикам и рельефам счастливо пережить зиму.
Пройдя почти всю площадь, Кессель вспомнил, что Вермут Греф хотел провести всю эту, пусть и укороченную из-за праздника неделю в Китцбюэле вместе со своей собакой, которую звали Жулик. Несколько лет назад Греф летом случайно попал в Китцбюэль и завел знакомство с работником одной из гостиниц. С тех пор он проводил там все свои отпуска, отгулы и выходные, даже зимой. «Даже» в данном случае означало, что знаменитое высказывание Рихарда Штрауса, переведенное Куртом Вильгельмом с французского на немецкий: «Лыжный спорт есть занятие для деревенских почтальонов в Норвегии», было не только любимой цитатой Грефа, но и его жизненным кредо. Однако в последнее время Греф носился с мыслью купить себе беговые лыжи.
– Я тоже люблю зиму, – отговаривал его Кессель, – я очень люблю и снег, и холод, и именно поэтому в принципе отвергаю всякие лыжи.
– Так лыжи-то беговые… – возражал Греф.
– Для меня лыжный спорт не оправдан даже как занятие для деревенских почтальонов в Норвегии. Без лыжников и Норвегия была бы значительно краше.
– Так я же только для бега! – оправдывался Греф. – А бег – это не спорт, это как прогулка по снегу, только на лыжах.
– Это просто отговорка, дань моде, и ты сам это прекрасно знаешь. Ты пытаешься заглушить голос совести.
Грефа это явно смутило. Одно то, что ему не пришло в голову остроумного ответа, уже говорило о многом.
И тем не менее Греф, как вспомнил Кессель, именно в эту неделю решил снова поехать в Китцбюэль. Правда, без лыж. Пока.
Кессель повернул обратно и пошел по направлению к Английскому саду. В маленьком кинотеатре напротив только что закончился сеанс. Фильм назывался «Летний роман». Из зала вышли две старые дамы Обменявшись презрительными взглядами, точно каждая считала другую недостойной никаких романов, тем более летних, они разошлись в разные стороны.
Неделю назад осень была еще разноцветной, на деревьях сверкали красные и золотые листья, а небо было голубым и ясным. Сейчас деревья уже почти совсем оголились, их переплетающиеся черные ветви напоминали сети, а редкие пожухлые листья – чьи-то запутавшиеся в сетях ладони. Опавшие листья на асфальте больше не были золотыми и красивыми: они отсырели, слиплись и потемнели. Как тонка грань между золотом и грязью, подумал Кессель, между глазами Юлии и Жабы.