И тут Кесселю прямо в кресле – точнее, в походившей на полупустой мешок кожаной подушке, сидеть на которой перед столом доктора Гроденберга было все равно, что на полу, – пришла в голову мысль о хубах, и он предложил написать книгу о несчастном народе, которому различные исторические обстоятельства еще за четыреста лет до Рождества Христова вообще помешали возникнуть. Доктора Гроденберга эта мысль привела в восторг. Он нажал кнопку на небольшом пульте возле телефона, вызывая секретаршу – великолепный жест босса, хорошо знакомый Кесселю по временам своей «Святой Адельгунды», когда он был миллионером, – и велел ей немедленно выписать чек на восемьсот марок, каковой и вручил Кесселю в качестве аванса.
Деньги по чеку Кессель получил сразу же, по дороге к дому. Великий Роберт Нейман, вне всякого сомнения заслуживший право так называться, но не за свои книги, а за те неоценимые советы, которые он давал молодым авторам на основе богатейшего жизненного опыта, – великий Роберт Нейман еще много лет назад учил Кесселя: «Если издатель дает тебе чек, деньги по нему надо получать немедленно. Кто знает, может, он на следующий день передумает или издательство обанкротится».
Правда, в этот раз Кессель мог и не торопиться. Издательство доктора Гроденберга обанкротилось только к Рождеству. К тому времени у Альбина Кесселя было написано уже страниц двести. Книгу он назвал «Хубы. Народ, лишенный истории». Он предлагал рукопись другим издателям, но их она не заинтересовала. Мода на книги о народах мира окончательно прошла. В начале февраля Кессель сдал в городскую библиотеку книги – в них, естественно, не было ни слова о хубах, но описывались события той эпохи, когда народу хубов помешали возникнуть, – и завязал папку с неоконченной рукописью. С тех пор она лежала в низеньком темном шкафчике с латунными ручками в «кабинете», где теперь спала на кушетке Керстин, она же Зайчик.
Учитывая, что писать Кесселю с тех самых пор, когда его работа над «Хубами» столь безвременно оборвалась, было нечего, возражать против поселения ребенка в «кабинете» он не мог – и не возражал, хотя в среду вечером какое-то время собирался это сделать.
К третьей чашке чай уже заметно остыл. Газету, как всегда, унесла Рената. Она читала ее в обеденный перерыв. Если бы не телевизор, Кессель вообще не знал бы, что происходит в мире. Правда, вечером Рената приносила газету обратно, но тогда страницы в ней были не там согнуты, не так сложены и до того помяты, что читать ее Альбину уже не хотелось. Поэтому за завтраком Кессель обычно читал что-нибудь из «Фризов» или «Диабетиков». Он любил читать свои книги, но делал это тайком, иначе Рената немедленно обвинила бы его в тщеславии. Однако это не было тщеславием, как не было, в сущности, и авторской гордостью: Кессель испытывал от этого поистине музыкальное наслаждение, как если бы слушал хорошо знакомую пьесу. Всякий раз, перечитывая свои книги, он находил в них все новые удачные слова и выражения, о которых уже не помнил, когда и как они пришли ему в голову.
После завтрака и нескольких страниц «Фризов» Кессель снова отправился в ванную и принял душ. В самый разгар душа раздался звонок в дверь. Со звонками, в том числе телефонными, у него была та же история, что и с дверной ручкой, с той лишь разницей, что этот недуг знаком всем. Почти никто не говорит себе: я не обязан отпирать дверь или снимать трубку, тем более когда звонят в самый неподходящий момент. Тут, конечно, играет свою роль любопытство, а также боязнь пропустить нечто важное. Однажды, это было давно, Кессель решил положить этому конец (он тогда работал над «Фризами», а может быть, уже и над «Хубами»). Звонки часто мешали ему сосредоточиться. Тогда он сказал себе: если у меня есть телефон, это не значит, что я обязан поднимать трубку всякий раз, когда раздается звонок. Я не могу запретить другим звонить мне, но зато могу запретить себе подходить к телефону. Пусть звонит. Телефон зазвонил через полчаса после принятия Кесселем этого решения. Кесселю удалось подавить любопытство. Однако сосредоточиться он уже не мог. Звонок умолк. Кессель не мог толком сформулировать ни одной мысли. Все, что он написал после этого, никуда не годилось. Он вскочил, разозлившись, сел за телефон и звонил два часа подряд всем друзьям и знакомым, даже самым дальним, а под конец – своим бывшим женам и даже налоговому инспектору: не звонили ли они ему? Нет, они не звонили. И до сих пор, даже сейчас, когда позвонили в дверь, Кессель все гадал, кто бы это мог быть. Со звонками в дверь дело обстояло так же. если не хуже. Если позвонят еще раз, я пойду и открою, подумал Кессель. Однако еще раз не позвонили. Кесселю стало не по себе. Почему они не звонят? Он быстро вытерся, обмотался полотенцем и пошел отпирать дверь. За дверью стоял человек, принять которого в цирк на должность лилипута мешали бы всего несколько лишних сантиметров роста. Он был одет во все черное, носил белый твердый воротничок и плоский черный беретик. Человек ошарашенно воззрился на полуголое, красное после горячего душа тело Альбина Кесселя и ничего не сказал, хотя остался на месте.
– Да, в чем дело? – сухо осведомился Кессель.
По-прежнему ничего не говоря, человек быстро стянул с головы беретик и извлек из портфеля журнал, издание в несколько страничек в цветной обложке, на которой был изображен ребенок, обнимающий кошку.
Он протянул журнал Кесселю, взглянул на него снизу вверх и произнес:
– Вообще-то это, скорее, для женщин. Вы женаты?
Но Кессель покачал головой и сказал:
– Спасибо, мне не нужно.
Маленький человек кивнул, как бы подтверждая, что он так и думал, и засунул журнал обратно в портфель. Потом он надел берет и направился к следующей из пяти дверей на площадке.
– Там никого нет, – сообшил Альбин Кессель. – Сейчас нигде никого нет. В это время на нашем этаже я один дома.
Маленький человек снова кивнул, соглашаясь:
– Да, время неудачное.
Альбин Кессель запер дверь. Через глазок он видел, как лилипут вызывает лифт – до кнопки он дотянулся с трудом, – и ждет, низко опустив голову. Как он входил в лифт, Кессель уже не видел, потому что появилась Керстин.
– А где мама? – был ее первый вопрос.
Было видно, что она еще не совсем проснулась. Ее и без того маленькие глазки выглядели совершенно заплывшими, и она почти ничего не говорила. Интересно, подумал Кессель, заплывают ли глаза и от беспрестанного говорения?
Керстин поплелась в клозет. Она сидела там не больше минуты. Кесселю едва хватило времени, чтобы натянуть белье, как раздался шум спускаемой воды, и ребенок вновь вышел на свет Божий.
– Зубы почистила? – строго осведомился Кессель.
– Да, – соврала Керстин.
Надевая штаны и рубашку, Кессель подумал: какое мне дело, зубы-то не мои.
– А где мама? – снова спросила Керстин.
Кессель задумался. В такой ситуации трудно было определить наверняка, что именно можно сообщать детям с такой чувствительной и лабильной психикой, а что – нет, поэтому, очевидно, лучше было дать как можно более уклончивый ответ. Наконец он сказал:
– Мама поехала в город.
– А-а, – ответил ребенок и поплелся в кабинет.
Было ли это семейной традицией, результатом жизни в интернате или очередным проявлением лабильности психики, Кессель гадать не решился: Керстин не ходила, а плелась, почти не отрывая ног от пола. Ее походка навевала мысль о неизмеримой усталости. Так ходил, вспомнил Кессель, его дед, старый симулянт, даже в приюте для престарелых боявшийся, что его заставят работать – этот страх, впрочем, не покидал его с ранней юности, – и потому в последние годы усиленно демонстрировавший свою немощь.
– Завтракать будешь? – спросил Кессель. Малышка немедленно повернулась кругом и вместо кабинета направилась в кухню, однако на вопрос так и не ответила.
– Я спрашиваю, будешь ли ты завтракать? – повторил Кессель.
– И нечего кричать, – заявила Керстин, – если я не говорю «нет», это значит «да».