Значит, средняя комната будет свободна. И вот тогда он, Кессель, мягко, но решительно заведет Ренату в эту комнату и скажет: Рената, скажет он, слушай, мне это все надоело. Рената, конечно, будет возражать, говоря что-нибудь вроде: «ну, неужели ты не понимаешь?» – но он, Кессель, скажет ей ясно и определенно: эта комедия недостойна взрослых людей. Мало того, что я тут уже сам себе кажусь лишним, что мне против воли навязывают какую-то девушку, которая не только носит имя Гундула и сапоги сорок второго размера, но еще и прическу, как у актрисы Хайдемари Хатхайер во время самых тяжелых ее запоев (да-да, он еще будет шутить, и его шутки будут полны сарказма), мало того, что я уже целую неделю практически шагу не могу ступить, а ты унижаешь себя настолько, что даже боишься признать себя моей женой – не ори, пожалуйста, наверняка скажет Рената, но орать он все равно будет, – так еще, скажет он, еще к тому же четверо взрослых должны разыгрывать дурацкую комедию ради какой-то сентиментальной Жабы с желтушными глазами, которая и без вас давно все знает, ты напрасно ее недооцениваешь. Я даю вам, г-ну д-ру Вюнзе и тебе, ровно полчаса, тридцать минут и ни секундой больше, и за эти тридцать минут вы скажете вашей Жабе все, а если через тридцать минут этого не произойдет, то тридцать первой минуты мне вполне хватит, чтобы просветить ее в полной мере.
И, не дожидаясь ответа, он, Кессель, немедленно выйдет вон, не то чтобы хлопнув дверью, но закрыв ее так, чтобы Ренате стало ясно: он не шутит. Эти тридцать минут… Ну, их можно потратить хотя бы на открытку тому же Экхарду Хеншайду. Адресовать же ее можно, наверное, и так: Экхарду Хеншайду, писателю, город Амберг, ФРГ. В конце концов, Хеншайд однажды издал гнусный пасквиль про свой родной город, амбергские почтальоны наверняка ему этого не забыли. Найдут. А напишет он вот что: «Дорогой Экхард, пишу Вам, находясь в отпуске, описание которого вполне можно было бы включить в Вашу замечательную книгу „Тяжелый случай“…» – или что-нибудь в этом роде. У него будет целых тридцать минут, чтобы как следует продумать текст.
Когда маленькая машина остановилась перед пансионом «Ля Форестьер». навстречу им выбежала мадам Поль, желая приветствовать новых постояльцев. Д-р Вюнзе заговорил с мадам Поль на языке, который, очевидно, считал французским. Гундула и Зайчик, изображавшая малыша, неловко, но старательно помогающего взрослым, принялись перетаскивать багаж, а Кесселя отвела в сторонку Рената.
– Прошу тебя, – объявила Рената, – будь хоть чуточку осторожнее.
– Рената, – начал Кессель, – я хочу тебе кое-что сказать…
– Не называй ты Гундулу на «вы», – продолжала Рената. – Ребенок моментально это заметит.
– А я и не называл! Я вообще с ней не разговаривал. И кроме того…
– Да, возможно. Но зато она обращалась к тебе на «вы». Обещай мне, что ты проследишь за этим.
– Рената, – вздохнул Кессель, – хоть я и собирался сказать тебе это там, наверху…
– Да, конечно, – сказала Рената. – Но сейчас для нас главное – пережить сегодняшний вечер. Понимаешь, дедуля – ну, отец Курти – тоже ничего не знает.
– Кто? – оторопел Кессель.
– Да, – подтвердила Рената, – Его родители тоже здесь. Бабуля уже в курсе, она все знает, а дедуля – нет. Мы не могли сообщить это дедуле. Я все объясню тебе позже – или, если хочешь, тебе объяснит Курти. Дедуля с бабулей пригласили нас на ужин. Зайчик так рада, так рада, что, наконец, увидится с ними.
– Ах… – промолвил Кессель.
– Естественно, ребенок рад. Она давно не видела дедушку с бабушкой.
– Ах вот как, дедушка с бабушкой тоже приехали?
– Они уже скоро уезжают. Мы пробудем вместе всего каких-нибудь два-три дня. Как тебе понравился Курти? Как муж, он, конечно, никуда не годится, – Рената нежно взглянула на Кесселя, но тот упорно смотрел в сторону, – однако человек он, в общем, неплохой. Безобидный, но неплохой. К тому же он хорошо говорит по-французски. Он чувствует себя здесь, во Франции, как дома. Это и для нас хорошо, между прочим. Поцелуй меня, пока Зайчик не видит.
– Зайчик все видит, – возразил Кессель и ушел. Он поднялся к себе в номер, запер дверь, распахнул окно, пододвинул к нему стул и уселся, положив ноги на подоконник. Он смотрел на вечернее небо, покоившееся над морем. Сейчас он бы не удивился, увидев на небе два перекрещенных следа от сверхзвуковых самолетов. Но небо было чистым, неярким (заходящего солнца из окна не было видно), светлым у горизонта и темневшим к зениту, где плыли темно-серые вытянутые облака. Сцена, которую я так хорошо придумал, была вычеркнута режиссером, подумал Кессель. Как старый телерадиоавтор, он знал, что это всегда случается с самыми лучшими сценами.
Рядом с главным входом, то есть с парадным подъездом отеля «Маритэн», находилась дверь в «Бар Маритэн». И, хотя яркая неоновая надпись над входом гласила «Nightclub», однако сквозь широкие, неплотно занавешенные окна было видно, что это обычное бистро, только не закрывающееся на ночь. Музыка была, но не оркестр, а магнитофон, с которым время от времени манипулировал бармен. Несколько человек даже танцевали. Большинство столиков было свободно – всего в баре сидело, наверное, человек двадцать.
У стойки, спиной к окну, в полном одиночестве позировала дама в чрезвычайно узких джинсах. Джинсы были настолько узки, что подчеркивали малейшие складки кожи, так что Кессель невольно подумал: черт побери, эта задница мне знакома!
Однако Кессель и после этого не вошел бы в бар, если бы над стойкой не было картонного плакатика с надписью «Pression» – надпись он заметил еще издалека. За несколько дней, проведенных во Франции, он успел выучить эту важную вокабулу: она означала, что здесь подают бочковое пиво.
Кессель тоже встал к стойке, сказал бармену: «Pression» и взглянул на даму в тесных красных джинсах. Дама ответила на его взгляд, улыбнулась и кивнула в знак приветствия.
Кессель видел ее днем в самом конце пляжа, дальше которого стоял только одинокий рыболов со своими воткнутыми в песок удочками. То, что она и ее спутник – бритоголовый, но в остальном отличавшийся незаурядной волосатостью, – загорали нагишом, вполне соответствовало неписаным правилам этой части пляжа, а потому не привлекало внимания. Внимание Кесселя привлекло то, что они, невзирая на него, Кесселя, которого отделяли от них всего метров пятьдесят, а также на рыболова, до которого было еще ближе, сладострастно гладили друг друга, перекатываясь с боку на бок, пока волосатый не возбудился настолько, что, заметив Кесселя, вынужден был перевернуться на живот.
Увидев Кесселя, девушка засмеялась и села, а потом даже встала и сделала несколько шагов к морю: попробовав ногой воду, она зашла в нее так, чтобы волны прибоя, ослабевшие на излете, окатывали ее до плеч.
Поскольку она при этом улыбнулась Кесселю – и даже, можно сказать, призывно улыбнулась, – он позволил себе немного поглядеть в ее сторону. Все у девушки было заметно выпуклым или кругловато-остреньким, как выразился бы Якоб Швальбе: зад, грудь, нос и живот. Она играла в воде, плескалась и брызгалась, но особенно радовалась, когда набежавшая сзади мягкая, пенистая волна точно закипала у нее между ног, оставляя шапку пены, которая, впрочем, быстро исчезала. Девушка демонстрировала свое мокрое обнаженное тело в таких подробностях, каких обычно не увидишь даже на самых смелых пляжах. Однако любопытство Кесселя носило, скорее, теоретический характер. Размышления о «Св. Адельгунде II» напомнили ему о латунном сердечке, затонувшем вместе с яхтой, а латунное сердечко – о Юлии. С тех пор как Кессель с ней познакомился, он был дважды женат, дважды бывал влюблен, хотя и умеренно, у него время от времени были любовницы и просто краткие приключения, то есть жил он отнюдь не как монах (или как положено жить монаху), однако давно заметил, что малейшая мысль о Юлии, воспоминание о малейшем движении ее мизинца способно было моментально охладить его интерес к любой другой женщине. Ни одна из них не была достойна даже подавать ей тапочки. Вильтруд, вторая жена Кесселя, а еще больше, наверное, Рената в первое время после свадьбы (или, скорее, даже какое-то время до свадьбы) были почти достойны подавать тапочки Юлии. В конце концов, обе были похожи на Юлию – во всяком случае, Кесселю так казалось. Однако быть почти достойным еще хуже, чем совсем не достойным, ибо это «почти» заставляло сравнивать.