— Да-а… От него даже чуть-чуть попахивает…
И полицейский хотел было идти восвояси, но вдруг что-то сообразил и вытащил из своих ножен саблю:
— Он, конечно, неживой. Но в этом надо убедиться ещё раз. Дай-ка я его…
Петух вздрогнул, и тут я увидел Зиньзеллу. Она пулей сорвалась с мешка, подлетела к полицейскому начальнику и, звеня крылышками, нависла над его левым глазом. Полицейский побледнел, опустил саблю, бормотнул сипло:
— По-о… Пожалуй, и так видно, что петух не совсем живой. Пожалуй, можно считать, что обыск закончен…
— Во-о-круг! — робко произнёс он вместо «кругом!» и на цыпочках удалился из пекарни. Его сослуживцы, таращась на Зиньзеллу, выкатились вслед за начальством.
Атака врага была отбита успешно. Оживший Коко забрался на старое место, в квашню, но всё равно веселья в нашей победе было мало. Из головы не выходили мысли о Пекаре.
— Если его и посадили, — пыталась утешить меня Зиньзел-ла, — если его и арестовали, он всё равно не пропадёт. Не такой это человек! С ним это случалось не раз, и тем не менее он всегда возвращался в пекарню.
Так, за разговорами, проходила ночь. А Пекарь всё не возвращался. И каждому из нас было понятно, что без Пекаря нам в этой стране несдобровать.
Глава шестая
ДВА ПУШЕЧНЫХ ВЫСТРЕЛА
И всё-таки на рассвете Пекарь вернулся! Он распахнул дверь, и вместе с ним в пекарню вошли:
бодрость,
веселье,
хорошее настроение!
А следом за этой компанией порог перешагнул… Ну, конечно. Машинист Дорожного Катка! Он был по-прежнему в синем комбинезоне, по-прежнему дымил сигареткой, и лицо его всё так же темнело, но… совсем не от машинного масла! Машинист был негр! Белозубый, смуглый, высокий негр, и притом не менее весёлый, чем Пекарь.
Коко негров никогда не видел и растопорщил крылья. Но потом решил, что и так слишком много здесь удивлялся, и потому обошёлся тем, что шаркнул вежливо лапой, отвесил Машинисту поклон. Машинист ответил петуху тем же. Всем стало смешно и легко. Несчастья как будто бы остались позади.
— Ну, дядюшка Пекарь, — подлетела оса, — как вы на этот раз выпутались?
— Всё так же, — улыбнулся Пекарь. — Наплели с три короба всякой чепухи — и нас выпустили! У нас ведь сажают за правду, а за враньё — никогда. Не так ли?
— Так-то так, да что вы им сказали?
— Что сказали? Ой, мы им сказали… — И тут Пекарь не сдержался: — Ха-ха-ха-ха!
Машинист басом подхватил:
— Хо-хо-хо-хо!
И мы ничего не могли понять, пока друзья не нахохотались. А потом Пекарь перевёл дух и договорил:
— Мы сказали, что потерялась главная гайка и мотор заглох! И потому каток встал! А гайку-то Машинист спрятал. Машинист, покажи ребятам гайку…
Машинист вынул из кармана гайку и показал нам. И тут, конечно, мы тоже стали хохотать до упаду. А петух так разошёлся, что вдруг попросил у Пекаря открытку и карандаш.
Открытки не нашлось, но лист бумаги, конверт и огрызок карандаша петух получил. Он перевернул вверх дном квашню, разложил на ней бумагу, сказал:
— Эх, очки-то в сундуке остались! — и стал писать ужасным почерком:
Потом сложил испачканный каракулями листок, засунул в конверт.
— Вот! Отправлю курицам домой!
— Слушай, — сказал я петуху. — Не позорь себя и меня. Хоть ты и петух, но написал письмо сам, как курица лапой. Такое письмо никто не сможет прочитать, даже и соседский Васька. Его не примут ни на одной почте.
— Ну и пожалуйста! — обиделся Коко. — Не больно-то надо! Могу и не посылать. Только, когда приедем домой, скажу, что письмо не послал из-за тебя.
И тут мы чуть не поссорились, но вмешался Машинист:
— Коко, ты хороший парень, и ссориться из-за пустяков не надо. Куры не обидятся на тебя, когда ты им расскажешь про свои приключения. И давайте не терять времени, а поскорее отыщем сундук. У нас на всё про всё остался один час! Вот-вот ударит первая пушка…
— Что за пушка? — вздрогнул Коко.
— Видишь ли, у нас тут запрещён петушиный клич. Такой, как у тебя, Коко. Ведь из-за этого вас и ловят, а не потому, что вы перебили во дворце посуду. Тех, кто бьёт посуду и стёкла в окнах, здесь не трогают. А вот петушиные песни, особенно — на утренней заре, — это преступление…
— Почему преступление? И при чём тут всё-таки пушка и утренняя заря? — не понял я.
— А вот при чём. Петушиный клич всегда, везде к какой-либо вокруг нас перемене. В ночных потёмках — к зорьке, к рассвету, в ненастье — к солнышку… А Жабиан любых перемен боится! Он думает: если все петухи начнут кричать совсем громко, то и с ним стрясётся перемена. Усы его останутся, а вот кланяться ему больше никто не будет. Потому он и запретил у нас в городе слушать петушиные, утренние, самые звонкие песни. А у кого живёт петух домашний, тому петуху в кукарекальный час хозяева должны надевать на голову, на клюв, толстую варежку. Самим же хозяевам-горожанам ведено из дома в этот час не выходить, дверей, окон не раскрывать, пока время утренней, петушиной зари не истечёт совсем. Начало такому глухому часу — выстрел первой пушки, конец — выстрел пушки второй… — завершил своё подробное объяснение Машинист.
— И от первой до второй пушки мы должны выкопать в саду сундук, — добавил Пекарь.
В это время на самом деле где-то бабахнуло.
И мы заторопились на улицу.
Тут я спохватился, что Пекарь и Машинист опять рискуют из-за нас, и спросил:
— А вы-то ведь сейчас строгий запрет нарушите?
Но Пекарь и Машинист улыбнулись.
— А нас это не страшит. Мы давно привыкли прогуливаться сами по себе и друг с другом вместе. Верно, Зиньзелла?
— Верно! — откликнулась та. — Весь город сейчас заткнул уши, закупорил окна, и нас никто не увидит, не услышит, если не стучать каблуками.
И мы шли, не стуча каблуками.
И никто нас не слышал, никто не видел.
Город как будто оглох и ослеп.
На каждом окошке, даже на чердачных отдушинах висели плотные чёрные шторы.
Крепко привязанные, крепко приколоченные, пришпиленные, прикнопленные, приклеенные, чтобы не проникал ни один живой звук.
Даже и через двери, через замочные скважины.
Каждая скважина была заткнута аккуратно свёрнутой бумажкой.
И это доказывало благонадёжность всех здешних обитателей.
Впрочем, не всех… Рядом с нами шагали два самых лучших жителя этого города, этой страны!
Я шёл и думал: «Вот какие отличные у нас друзья! Они стараются для нас, но и мы их не подведём…» Да только я так подумал, а петух вдруг раскрыл клюв, вытаращил глаза и отчаянно замахал крыльями.
— Что с тобой? — кинулись мы к нему.
— Ой, держите меня! Ой, закройте мне клюв! А не то я запою… А не то я взлечу на крышу! — сипел он. — Ой-ой! На рассвете я должен петь! Ой-ой! От этого мне никуда не деться…
— Только посмей! Только посмей! — зашипел я на петуха. — Ты же всех нас выдашь!
Но разве можно словами унять утреннее петушиное «кукареку», если петух жив-здоров? Конечно, нет! Это ведь всё равно что сказать исправным часам: «Не тикайте!»
И наверняка петух бы загорланил, наверняка переполошил бы весь город, если бы Пекарь не догадался сбросить с себя куртку и наглухо запеленать ею Коко. Плотная куртка не пропускала звуков, и петух под ней отлично прокукарекался. Когда ему стало легче, он сказал Пекарю:
— Да-а! Не завидую я здешним петухам, которые голосят здесь только в варежку.
— Не завидую и я, — ответил Пекарь.
И вот перед нами крутою скалою поднялись стены Жабианского дворца. Его окна были тоже наглухо занавешены изнутри и снаружи. Мы обошли дворец и оказались около садовых ворот. Приоткрытые створки тяжело врезались в песок, между ними вполне можно было бы протиснуться, но почти у самого прохода стоял полицейский.