Вот как саркастически возражал он одному профессору из Кавендиша, чье имя пусть останется пока не раскрытым:
Возможно, профессор X. окажется способным убедить нас, что известная ему материя есть та же самая материя, какая известна нам, или, быть может, он готов допустить, что мир, с каким он имеет дело, есть некий новый мир, требующий своей собственной химии и физики!
Профессор X. в ответ промолчал. Он давно разлюбил праздные научные споры на громкие темы — еще с юности разлюбил. Аргументы в защиту «электрической теории материи» были им уже исчерпаны в начале дискуссии. Повторять их снова значило топтаться на месте. А этого он не любил еще больше. Между тем его юный противник в азарте договорился до противоречия с самим собой:
— В любом случае, — заявил Содди, — я чувствую уверенность, что химики сохранят доверие к атому и благоговение перед ним, как перед вполне предметной и индивидуальной сущностью, если и способной к трансмутации, то пока еще, однако, не подвергавшейся превращению.
Кажется, он не только жаждал увидеть трансмутацию элементов, но и побаивался ее. Это ведь потребовало бы расстаться с благоговением перед атомными «индивидуальными сущностями». Как многие юные пророки, он был отчаянно смел и столь же непоследователен.
И все-таки он жаждал превращения атомов! И хотя его алхимическая смелость была совсем иного толка, чем смелость Эйнштейна, она исторически оказалась поразительно своевременной. И случай мастерски удружил истории, послав в союзники Резерфорду именно этого своеобразного язычника.
Пока Резерфорд вкушал родительские хлеба в Пунгареху, а потом предавался радостям свадебного путешествия из южного полушария в северное, пока он мужественно выносил страдания курильщика, у которого из лучших побуждений отнимают трубку и табак, Фредерик Содди отнюдь не готовился к встрече с ним и с радиоактивностью. Дни каникулярной свободы он проводил не в библиотеке, а в горных окрестностях Монреаля.
Он уже приятельствовал с приятелями Резерфорда — Оуэнсом и Мак-Брайдом, многое слышал о новозеландце, но не связывал с его возвращением никаких собственных исследовательских планов. «Оксфордский химик не имел обыкновения без разбору подбирать куски, падающие со стола физиков…» биограф записал это со слов Содди. А через сорок лет Содди написал Норману Фезеру: «…Слава богу, я не математик!» Нет, он не только не рвался к сотрудничеству с Резерфордом, но, подобно Уолкеру, чуть не упустил величайший шанс в своей жизни.
Ум и образованность позволили молодому демонстратору войти в круг тридцатилетних макдональдовских профессоров. В их демократической компании не имело значения, что он «стоил 100 фунтов», а каждый из них — в пять раз дороже. С Мак-Брайдом, за которым установилась слава задиры, Содди, по-видимому, сошелся ближе, чем с другими. Есть версия, что Мак-Брайд и свел его с Резерфордом. Но, по воспоминаниям самого Содди, это произошло иначе. Продолжал работать случай.
Уже начался осенний семестр. Для занятий со студентами по газовому анализу Содди надо было одолжиться кое-какой аппаратурой у физиков. Это привело его в Физикс-билдинг — к Оуэнсу. Однако тот не вправе был распоряжаться лабораторным добром. «Вам следует дождаться Резерфорда, — сказал Оуэне, — он уже приехал, должен скоро прийти…»
— Я собрался было уходить, но послышался звучный голос, отдававшийся эхом в коридоре, — рассказывал Содди, — и молодой человек могучего телосложений, широко шагая, вошел в лабораторию. Он обладал всеми характерными чертами колониального аборигена, и я понял, что это и есть Резерфорд.
…Оуэнс подозвал меня и формально нас познакомил. Мак-Брайд, живший вместе с Резерфордом, что-то говорил ему обо мне, н оказалось, что тот уже пытался связаться со мной по телефону.
Я увидел, что Резерфорд ненамного старше меня, хотя его старили довольно небрежные усы. Его медвежьи повадки заставили меня с удивлением подумать, как такая энергичная персона может возиться с тонкими инструментами, не калеча их. Мне вспомнилась притча о «слоне в посудной лавке».
…Но прежде чем я ушел из лаборатории, мне было показано кое-что из оборудования, приобретенного на средства великодушного сэра Вильяма Макдональда, и я тотчас убедился, что был введен в глубокое заблуждение видимой неуклюжестью Резерфорда. Здесь, в лабораторной обстановке, в нем не было ничего от «сложна». В течение двух лет нашей последующей совместной работы я никогда не видел, чтобы он сделал неверное движение рукой. Или видел это только однажды, когда он швырнул на пол маленькую отклоняющую камеру и пустился плясать по лаборатории, как дервиш, извергая потоки ужасных маорийских ругательств, несомненно подходивших к случаю. Он забыл отсоединить камеру от батареи высокого напряжения — 1000 вольт!..
В тот первый день их знакомства, осенью 1900 года, Резерфорд сразу предложил оксфордскому юнцу вместе поработать над изучением странных явлений, открывшихся при исследовании радиации тория. Содди не передал в лицах их разговор, но завершился он примерно так:
— Соглашайтесь без промедленья! — сказал Резерфорд.
— Я подумаю… — сказал Содди.
— Дьявольщина, о чем же тут думать!
— Я подумаю… — повторил Содди.
Он был польщен. Но перед ним уже маячила в это время и другая перспектива, казавшаяся ему самой заманчивой. Однако сказать об этом прямо значило сглазить судьбу.
— Ладно. Думайте. Я жду! — сказал Резерфорд. У него все равно не было выбора.
Он ждал не день и не два. Четыре месяца думал Содди. Да нет, в сущности, ни о чем он не раздумывал, а тоже ждал. Честолюбец и неисправимый оптимист, он просто ждал ответа из Англии: в одном уэльском университете, в городе его отрочества, появилась вакантная кафедра химии, и он, уже забыв недавний урок Торонто, конечно, послал туда свои бумаги с новой надеждой на профессуру.
Только в середине зимы лопнул и этот мыльный пузырь. И лишь тогда Фредерик Содди явился в Физикс-билдинг, чтобы сказать свое окончательное «да».
Так до самой последней минуты висело на волоске их знаменитое сотрудничество, оставившее столь глубокий след в истории нашего атомного века.
Они приступили к работе в январе 1901 года.
11
Программа исследования была задана Резерфордом.
Пять пунктов — пять вопросов к природе. Заставить ее разговориться и дать откровенные ответы мог и должен был химик. Но сразу видно: то было прямым продолжением физических изысканий, начатых Резерфордом ровно полтора года назад, когда его оставил Оуэнс, укативший в Англию.
1. Способность порождать эманацию — является ли это свойством самого тория, или такая способность должна быть приписана инородной субстанции, быть может присутствующей в ничтожных количествах, но поддающейся отделению от тория химическими методами?
2. Нельзя ли химическими средствами восстанавливать эманационную способность «истощенного» тория?
3. Обладает ли эманация каким-нибудь свойством, которое позволяло бы химически ассоциировать этот радиоактивный газ с неким уже известным видом весомой материи?
4. Можно ли установить с помощью весов какую-нибудь потерю в весе, соответствующую непрерывному испусканию эманации, или какую-нибудь прибавку в весе у тел, ставших в ее присутствии радиоактивными?
5. Есть ли в химии тория какая-нибудь особенность, связанная с его почти уникальной способностью порождать эманацию?
Незаметное словечко «почти» в этом последнем пункте программы было многозначительно. За год, миновавший с тех пор, как в «Philosophical magazine» увидела свет первая работа Резерфорда по эманации, монополия тория кончилась: Эрнст Дорн в Германии и Анри Дебьерн во Франции сумели показать, что и радий источает радиоактивный газ. Из элемента уникального торий стал лишь «почти уникальным». Время не проходило даром.
Как в последние месяцы Кембриджа, Резерфорд снова услышал за спиной явственный скрип чужих уключин. Однако теперь он шел не на одиночке. И важно было, чтобы напарнику передалось вдохновляющее стремление к лидерству.