— Послушайте-ка, дружок, мой помощник профессор Уоллес Уолкер сейчас в Европе, уехал жениться, но сверх того он должен подыскать подходящих демонстраторов для нашего Кемистри-билдинга. Вам не кажется, что было бы здорово опередить Уоллеса? Попросту обставить его, хотя бы на одного кандидата, а?
— Разумеется, это было бы здорово, сэр!
— Сто фунтов в год, — сказал Харрингтон.
Так весной 1900 года Содди стал демонстратором в МакГилле. Именно так — волей случая. Лелеявший вздорную Надежду на профессуру, юный оксфордец вынужден был спуститься на землю. Он не огорчился. Прекрасная лаборатория, доброжелательный шеф, прочное место… В конце концов послужной список даже гения должен начинаться с первой строки.
В рассказах о Резерфорде и ранней истории нашего атомного века те события нередко излагаются так, что создается впечатление, будто два молодых исследователя — два равно зрелых мастера из соседствующих областей естествознания — физик и химик — соединили свои усилия для раскрытия природы радиоактивности с заранее обдуманным намерением.
Это выглядит логично. И прибавляет разумности ходу истории.
Айвор Ивенс прямо написал, что Содди привели в Канаду «поиски наилучшего места для изучения радиоактивных явлений». Однако и Париж был для этой цели местом не худшим, а пересечь Ла-Манш во все времена было проще, чем Атлантику.
Есть другой вариант: Содди захотелось еще в Оксфорде вступить в монреальский «клан Резерфорда». Однако в ту пору вообще рано было говорить о «мальчиках Резерфорда». Притягательного клана попросту еще не существовало.
Есть третий вариант: Содди был приглашен в Монреаль его другом Уоллесом Уолкером. Возможно, в подтексте этого варианта лежит догадка, что Уолкер решил порекомендовать Резерфорду кого-то вместо себя. Однако Содди удостоверяет: «Уолкер никогда не мог мне простить, что я появился в Канаде и принял приглашение в Мак-Гилл без его ведома и согласия». (Эта справка Содди позволила Норману Фезеру исправить ошибку в первоначальном тексте его биографии Резерфорда.)
В общем история обнаруживает разумность своего хода без наших подсказок. И разумность не заложена в ней как программа, а выкристаллизовывается со временем как статистический итог событий.
Всего интересней, что у оксфордского бакалавра не было тогда никакого особого желания заниматься радиоактивностью. Это не входило в его планы. Радиоактивность была занятием физиков. Нет оснований даже предполагать, что в Англии он успел познакомиться со статьями Резерфорда о странностях эманации и порождаемого ею еще одного излучателя. Юного химика занимали другие вещи. Он мыслил очень масштабно, и его волновали (действительно волновали!) химические проблемы эпохального размаха. Но он и не думал, что их решение придется искать в сфере физических исследований.
Едва успев стать демонстратором-ассистентом, он предложил прочесть в Мак-Гилле цикл лекций по истории химии: до начала летних вакаций еще оставалось несколько недель. Жаль, что Резерфорда не было среди его слушателей: новозеландцу представился бы случай живо вспомнить себя двадцатидвухлетнего, озабоченного умозрительными поисками эволюции элементов.
Фредерик Содди был влюблен в свою науку. Может быть, поэтому он непомерно преувеличивал и ее теоретические возможности и власть ее методов. Он свято верил: «Строение материи — это область химии!» Правда, крайне трудно понять, каковы были его представления, хотя бы смутные, о возможной структуре атомов. Но он ни на минуту не сомневался, что атомы могут превращаться друг в друга. Со всею категоричностью своих двадцати двух лет он утверждал:
…Очень мало может быть узнано о строении материи, пока не будет совершено превращение элементов. Сегодня, как и всегда, это реальная цель химика.
Макгилльцы, конечно, насмешливо переглядывались, внимая словам юного пророка. Уж не явился ли к нам из средневекового Оксфорда начинающий алхимик?! А Содди удивительным образом не смущала добровольно взятая на себя роль консерватора. Он держался независимо. У него была такая манера изъясняться, точно он защищает прогрессивнейшую идею.
Тут есть, пожалуй, одна тонкость историко-психологического свойства. Ведь консервативные представления в науке бывают двух сортов: ископаемые и вполне живые… Живые воинствуют — они не хотят умирать. Ископаемые безгласны — они давно погибли. Живые не намерены уступать свои укрепления и располагают сильной охраной: на их стороне школьные традиции, устоявшийся здравый смысл эпохи, власть над умами большинства. И наконец, просто власть — в университетах, лабораториях, канцеляриях. И потому, как известно, не нужно ни малейшей смелости для отстаивания живых консервативных представлений: нетрудно защищать католичество в Ватикане. А ископаемые консервативные идеи как язычники в христианском храме: к ним никто уже всерьез не относится, и никто не положит за них живота своего. Оттого-то вдруг объявить себя их защитником и отстаивать их жизнеспособность — это требует и бескорыстия и глубокой убежденности. В глазах окружающих такая миссия выглядит безнадежно чудаческой.
Нужна готовность прослыть смешным, если в XX веке утверждаешь, что идеям алхимиков суждена вторая жизнь!
Вообще-то говоря, в науке — с ее развитием по расширяющейся спирали — такое возрождение погребенных теорий повторяется постоянно. Но азбучная истина, что это вовсе не возвращение «на круги своя». Новый виток спирали проходит на более высоком уровне. Через пять лет — в 1905 году — вдали от Монреаля произошло нечто подобное: Эйнштейн возродил ньютоновскую корпускулярную теорию света. Однако сделано это было на высочайшем уровне квантовых представлений. Более высокого уровня нет еще и сегодня.
Так весь вопрос в высоте, на какую взобралась тогда еретическая мысль молодого Содди. На каких разумных основаниях покоилась его отвага?
Когда читал он в Монреале свои факультативные лекции, у него не было никакой научной программы: он не мог бы сказать, есть ли в резерве у химии пути, ведущие в перспективе к превращению элементов. И конечно, в его честных глазах были доверчивыми дураками те шотландцы, которые как раз тогда создавали в Глазго компанию по изготовлению золота и ртути из демократического свинца. Разумеется, в его алхимизме не было ничего вульгарного. И он не фантазировал, не прожектерствовал, не ставил в лаборатории колдовские эксперименты. Недаром он вышел из хорошей научной школы. (К своему скромнейшему научному званию он в скобках прибавлял гордое — «Оксоун». Это значило: не просто бакалавр, а оксфордский бакалавр!) Однако даже восторженная Мюриэль Хауортс не смогла обнаружить, на чем, кроме веры, основывалось пророчество юного оксфордца.
Хоть бы находился он на уровне физических представлений века и с этой относительной высоты смотрел на проблему возможной трансмутации атомов! Но он позволял себе иронизировать и даже негодовать по поводу «электрической теории материи», родившейся в Кавендишевской лаборатории. Мысль, что все, быть может, состоит из электрических зарядов, действительно не оказалась исчерпывающе истинной. Но она была исторически плодотворной. Она покоилась на доказанном существовании субатомных заряженных частиц и проникала в природу важнейшего круга взаимодействий, объясняющих и целостность и сложность атомных миров! Тогда эта теория была единственной достаточно прозорливой: на ее основе смогла начаться великая работа по истинно научному конструированию правдоподобной модели атома. Ну, а уж с точки зрения чистого химика, как показало время, ничего другого и не нужно было разведывать, кроме электрической структуры материи: все химические связи в веществе определяются в конце концов поведением электронов на периферии атомов и молекул. Тогда это еще никому не было известно, однако сегодня ясно, что именно химику, пожелавшему быть пророком, не стоило кидать камни в кавендишевских физиков! А юный Содди был горд иллюзорной и таинственной независимостью своего химического мышления, и он камни кидал.