И словно бы лишь затем, чтобы все-таки не до конца обездолить и не до конца пощадить Резерфорда перед лицом будущей истории, судьба подослала к нему летом 34-го года двух участников первой, еще совсем невинной, нейтронной бомбардировки урана: сами того не подозревая и ничего не ведая о завтрашнем дне, мальчики Ферми символически все же приобщили Резерфорда к началу начал наступающей ядерной эры.
Впрочем, увидеть свою встречу с молодыми итальянцами в таком многозначительном ракурсе сэру Эрнсту уже не удалось. Первый атомный реактор Энрико Ферми запустил лишь через пять лет после его смерти.
В конце пути
1
Что-то, право же, случилось — то ли с миром вокруг, то ли с ним самим. Долго никто ничего не замечал или не придавал значенья замеченному — ни он сам, ни окружающие. Но что-то произошло.
Смешно было бы вслух сказать или услышать:
— Серебряная ложка затерялась!
А она затерялась…
Запропастилась — может, износилась? — рубашка, в которой он родился шестьдесят с лишним лет назад.
Затерялась ложечка — запропастилась счастливость. Или отправилась к другим?
Как угодно, да только и в самом деле ушло его непреходящее везенье. Ушло, не предупредив и не пообещав когда-нибудь вновь вернуться. (Да, пожалуй, для «когда-нибудь» уже и времени-то не оставалось!) Счастливость ушла с той незаметностью, с какою тают календари и мелеют реки. Ушла, как уходит жизнь. Как уходят силы, чутье, отвага.
Так затерявшаяся серебряная ложечка не знак ли просто того, что это все и уходит? Только это! И стало быть, нет на свете ни счастливости, ни избранности, ни везенья, а есть только все это, однажды и надолго соединившееся вместе.
И не потому ли везенье — как вязанье: рвется ниточка, всего одна, а начинает ползти-распускаться целое.
И это уже неостановимо…
2
«Ученики заставляют меня оставаться молодым», — любил говорить он.
Первым из старой гвардии оставил Кавендиш Патрик Блэккет. Он покинул Кембридж еще в 1933 году, вскоре после своего триумфа: открытия в ливнях космических частиц электронно-позитронных пар.
Отчего распростился он с Фри Скул лэйн?
Даже там, в «питомнике гениев», он выделялся яркой индивидуальностью и решительной независимостью характера. В нем ощущалась сильная личность. Так, может быть, ему стало тесно рядом с Резерфордом? Или Резерфорду стало тесно рядом с ним? Одни кавендишевцы полагают, что этого рода вопросы, к сожалению, не лишены смысла и нуждаются в ответе. Другие — безоговорочно отвергают всякие подозренья, будто у сэра Эрнста хоть когда-нибудь могли возникнуть ревнивые чувства к человеку сходной с ним силы духа. И убедительно приводят в пример его глубокую, ничем не омрачавшуюся двадцатипятилетнюю дружбу с Нильсом Бором.
А может быть, все произошло совершенно обычно: попросту подошли для Блэккета критические годы — до сорока оставалось совсем немного и пора было самому становиться шефом.
Как бы то ни было, но в 33-м году Патрик Блэккет обосновался в Лондоне — в Бёркбэк-колледже — и начал создавать свою собственную интернациональную школу физиков-атомников. (С годами ему предстояло занять былое Резерфордово кресло в Манчестере, а в наши дни — и президентское кресло в Королевском обществе.)
А тогда, в середине 30-х годов, с его уходом образовалась в Кавендише одна из первых незаполнимых пустот.
Потом, в 34-м году, отбыл на родину — в Ирландию — все еще молоденький тезка Резерфорда Эрнст Томас Уолтон. Его ждали в Дублине.
И это тоже был урон. И тоже ощутимый.
А еще через год — в 1935-м — уехал Джемс Чадвик. «Ваш печальный Джимми» — как стал он позднее подписывать письма друзьям. Но в ту пору он, подобно Блэккету, был в расцвете сил. И отправился профессорствовать в Ливерпуль беспечально — чтобы основать там, по выражению Коккрофта, «ливерпульскую ветвь резерфордовской школы». С ним вместе ушло из Кавендиша последнее живое напоминание о счастливых днях Манчестера и словно прервалась связь времен.
Уехал и Чарльз Эллис. И разумеется, тоже ради самостоятельной профессуры. Его прибежищем стал лондонский Кингсколледж.
И Олифант… И Маркус Олифант… В 37-м — в год смерти шефа — он сделался профессором в Бирмингеме.
Но во всем этом каждый раз не было, в сущности, ничего сверхобычного: разве не затем и становятся птенцы крылатыми, чтобы в один прекрасный (или злополучный) день улететь из гнезда в свое собственное будущее? Да и сколько раз уже доводилось Резерфорду провожать своих мальчиков в дальнюю дорогу! И в Монреале провожал он их. И в Манчестере провожал. И здесь, на кембриджской земле, — тоже. И всякий раз в этом бывало его маленькое торжество. Или — большое. Торжество учителя. Или отца.
Так что же изменилось? И вправду ли изменилось что-то?
Изменилось, изменилось… И безусловно вправду.
И всего отчетливей ощутилось это, когда Кембридж покинул Капица. Так отчетливо ощутилось, что четверть века спустя Роберт Юнг написал об этом со слов кавендишевцев несколько весьма многозначительных и, пожалуй, даже избыточно многозначительных, строк:
Уход Капицы не только глубоко повлиял на Резерфорда. Он оказал разрушительное влияние на Кавендишевскую лабораторию в целом…
3
В отличие от всех отъездов и всех расставаний, какие случались на Фри Скул лэйн, уход Капицы был необычаен.
В течение четырнадцати лет, чуть не каждый год, Петр Леонидович Капица проводил свой отпуск на родине — навещал стареющую мать, встречался с друзьями молодости, обсуждал с ленинградскими коллегами научно-техническую злобу дня. И, несомненно, всегда с удовлетворением чувствовал, что, кроме всего прочего, ему выпала на долю важная роль живого связующего звена между русской физикой и физикой Запада.
Впрочем, культура едина. Почти как сама природа. И, представительствуя на чужбине «всего лишь» физику своей страны, большой ученый не может не стать одновременно полпредом и всей отечественной науки! И не только науки! Разве не оказывается он — вольно или невольно — как бы в ответе и за ее искусство? И за ее культурные традиции… И за воспитание ее молодежи… И за ее духовные чаяния… Словом, за все ее духовное бытие. Со всеми его победами. И бедами, разумеется, тоже.
Таким неаккредитованным — нечаянным — культурным атташе новой России в старом Кембридже был Капица на протяжении четырнадцати лет. И в его дружеских отношениях с Резерфордом это находило свое отражение — может быть, не слишком броское, но вполне отчетливое.
…Когда в кембриджском театре («небольшом, но передовом» — по характеристике Капицы) давали «Дядю Ваню», сэр Эрнст пошел посмотреть этот спектакль. Он никогда не был завзятым театралом. Помните, в отличие от Фредерика Содди он не мчался сломя голову в Чикаго, чтобы поскорее увидеть знаменитую Патрик Кэмпбелл в пьесе Пинеро, а преспокойно дожидался, когда она приедет в Монреаль. И есть свидетельство, что его совсем не просто было затащить на шекспировскую комедию в Стрэтфорде. И можно надежно поручиться, что одним из движущих мотивов, побудивших его добровольно отправиться на чеховскую драму, было предвкушение интересного и острого спора-разговора с Капицей, когда тот по заведенному обыкновению пойдет провожать его домой после ближайшего воскресного обеда в Тринити. (Как жаль, что эти их долгие беседы на улицах вечернего Кембриджа — беседы обо всем на свете — остались незаписанными!)
Почти через сорок лет в мемориальной резерфордовской лекции, которую Капица прочел 17 мая 1966 года в Лондонском Королевском обществе, он среди прочего вспомнил, как потрясен был сэр Эрнст чеховским спектаклем. Сложный и тонкий психологизм Чехова не только не оттолкнул его, но, напротив, пришелся ему как нельзя более по душе. И в трагическом конфликте между порядочнейшим, тайно-талантливым, неутомимым дядей Ваней и «дутой знаменитостью, схоластом и педантом» Серебряковым Резерфорд был, конечно, всеми своими чувствами на стороне первого.