Уснуть уже не мог. Утром доложил Макухину о досрочном возвращении из отпуска. Потом у палаток встретил майора. Он удивился:
- Ты что, передумал ехать? Правильно сделал.
- Нет. Я уже возвратился, товарищ майор. Досрочно.
- Что же так? Почему не догулял? Или ее муж домой вернулся? Надавал тебе?
- Разминулись мы с ней. Не повезло.
- Ну, как сказать. Может быть, и повезло. Вернемся в Союз, другую присмотришь.
- Через месяц еще попрошу два-три дня. Иначе мне никак нельзя!
- Поживем - увидим. Много чего случиться может.
% % %
В конце июля нас перевели в Пшемысль и разместили в старом польском военном городке. Письма до востребования на мое имя не поступали.
Потянулись нудные, однообразные, тягостные дни. Даже занятия с солдатами не проводились. Лишь время от времени чистили матчасть, мыли тягачи и ставили их повторно на временную консервацию.
Совершенно распоясавшиеся в последнее время солдаты в ожидании демобилизации тащили из каптерок обмундирование и постельное белье, продавали за бесценок местным жителям или просто меняли на самогон. А по ночам бегали в самоволку. Офицеры пьянствовали, службу несли нерадиво, манкировали, но и демобилизации страшились. Победная эйфория быстро прошла. Надо было думать о будущем.
Из череды будней запомнился день 6-го августа, когда пришло сообщение об атомной бомбардировке Хиросимы. Мы, офицеры, сидели после обеда на самодельных лавках у столовой под дубом, к которому была прибита фанерная табличка "Место для курения". Под табличкой валялось ржавое ведро - урна для окурков. Разговаривали об ожидающих человечество ужасах неизбежной в недалеком будущем ядерной войны. Перспектива пугала, потому что очень свежа еще была память о войне минувшей.
Оживленнее всего обсуждали демобилизацию. Страшно было уходить из армии без гражданской специальности. Учиться поздневато, а профессии нет...
Меня занимали другие мысли и заботы. Я по-прежнему был уверен: вот мы встретимся с Евой, и все устроится наилучшим образом!
А тем временем все упорнее ползли слухи, что вот-вот нас передадут в какую-то захудалую дивизию и, в лучшем случае, отправят в Прикарпатский военный округ. А в худшем - раскидают по Дальнему Востоку: от Чукотки до Магадана. Не исключено. Поэтому мне надо торопиться к Еве. С другой стороны, они с матерью, возможно, еще не возвратились из Закопане. Я колебался.
Все же 14-го августа твердо решил обратиться к Феде:
- Товарищ майор, отпустите меня на три дня в Краков.
- Опять ты за свое! Новый командир пусть решает. Скоро прибудет.
- Он не отпустит, а из Союза - вообще... Товарищ майор, я больше ничего просить не буду. Даже отпуск домой!
- Как раз домой съездить надо. Родители живы? Ждут ведь!
- Ждут, конечно. И она ждет. Я должен повидать ее! Я слово дал!
- Подумаешь, слово дал! Не присягу же. Не расстреляют. А может быть, она уже рожать собралась? Признавайся!
Федя задумался. Я стоял молча, ожидая его решения. Потом он махнул рукой:
- Бог с тобой! Раз ты так рвешься... Иди к Макухину. Пусть оформит на три дня с пятницы. Завтра и послезавтра нельзя - аврал будет. Понял?
Все понятно: ожидается новый командир, поэтому будем "наводить марафет".
Утром 18-го августа, в субботу, я уже шагал по улице Зеленой. Все смешалось в душе: радость, нетерпение, страх, надежда и тревога.
Чем ближе к дому, тем сильнее тревога.
Я взбежал на крыльцо и торопливо позвонил в знакомую дверь. Щелкнула задвижка, и появилась Ядвига. Сердце екнуло - "почему не Ева?". Ядвига одета в черное платье и выглядит сурово и печально:
- Что пану угодно?
- Дзень добры! Я был у вас в июле. Помните? Встречался с паном доктором. Я хотел бы видеть Еву.
Она замешкалась с ответом. Затем, не сказав ни слова, пропустила меня в прихожую и вышла. С букетом цветов я долго стоял посреди прихожей. Слева в приоткрытую дверь видна часть кухни, где в январе мои солдаты варили себе баланду. Тогда меня, продрогшего, грязного, падавшего с ног от усталости, не покидало хорошее настроение. Пусть завтра на фронт, но сегодня - отдых. Жизнь прекрасна!
Почему же сейчас, когда война позади, а впереди - долгожданная встреча с любимой, на меня навалилось предчувствие беды? Где Ева? Почему не встречает? Я давно готовился к этой встрече. Все было известно наперед: выбежит сияющая Ева, радостно вскрикнет: "Михав!" и бросится мне на шею. Я крепко обниму ее, прижмусь к ее щеке, подниму на руки и долго-долго не отпущу! Вот она - вершина счастья!..
А в доме тихо, никто не выходит ко мне. Что случилось?
Наконец появилась Ядвига. У нее каменное лицо, а в руках мой Пушкин.
- Пан доктор болен. Извините, он не может говорить с вами.
- Очень жаль, но мне нужно видеть Еву. Еву!
Она долго смотрит сквозь меня, часто мигает и с трудом, запинаясь, произносит:
- У нас траур. Она погибла. Ее мать тоже.
- Что?! Пан доктор сказал мне, что она вернется!
- Пан доктор возвращает вам книгу, письма и шкатулку.
Я узнал свои письма, отправленные Еве, как только мы вернулись из-под Праги. Розовый бантик, уложенный краковским ювелиром, остался нетронутым.
- Ева не погибла! Вы ее прячете. Почему вы молчите?
- Эва и пани докторова вернулись из Закопанего. В ту прошлую пятницу они поехали до Кракова, чтобы устроить пани Сесилию. А в субботу, 11-го августа, там был погром. Они погибли. От рук бандитов. Ограбили... Мучили... Убили...
- Теперь погромов не бывает. Кто сказал, что быд.погром?
- Погром был. В синагоге, в еврейских домах на Казимеже. Там был. Во вторник их похоронили на нашем кладбище. Тяжело говорить.
- Ева читала мои письма?
- Я больше ниц не вем (знаю). Пан доктор выйти не сможет. Пшепрашам. Это все.
Она стояла предо мной прямо, твердо, как страж, преграждая путь к хозяину. Из глубины квартиры, из той комнаты, где мы когда-то ужинали с хозяевами и Евой, послышался слабый, прерывающийся старческий голос:
- Ядвига. Ядвига, поможь мне!
- Прошу вас, уходите! Не беспокойте нас больше!
Я вышел на крыльцо, не выпуская из рук цветы, книгу, письма и вишневый футлярчик.
Ева моих писем не читала, подарок не видела, о моем возвращении так и не узнала. Если бы знала, то ждала бы дома. Осталась бы жива. Была бы счастлива!
Я шел по улице, не понимая куда, не осознавая еще всего ужаса случившегося.
День разгорался. Стало жарко, душно.
Очнулся на кладбище. Я брел по центральной аллее, мимо крестов и могильных плит с именами и датами жизни. Потом свернул влево на узкую дорожку и среди кустов сирени сразу увидел два свежих холмика. Над каждым новый деревянный крест с табличкой: Мария Шавельска, Эва Шавельска.
Вот как повернулась судьба. Я жив, я здесь, а ты, Ева, бесконечно далеко от меня. Ты никогда не вернешься ко мне. Теперь только я могу прийти к тебе... Если бы ты знала, что я вернулся к тебе с войны, все было бы иначе! Тебя увозили от меня, а ты думала, что я забыл. Какой ужас!..
Я никогда не узнаю, как ты страдала, как тебя терзали, как убивали... Кому мстить? И ты одна во тьме, земля давит на грудь - и нет никакой надежды... Стало трудно дышать...
День потемнел, потускнел... Безысходность...
Я сел на землю, прислонился к Евиной могиле. Тихо, спокойно. Туча закрыла солнце. Подошли какие-то люди. Постояли и ушли. Я положил ладони на могилу, ощутил тепло земли. Ева лежит совсем близко. Глянуть бы на нее, прикоснуться бы. Я начал руками разгребать могилу, рыть яму. Так ближе к Еве. Мне бы хоть на мгновенье увидеть твое лицо!
Я горстями вынимал землю над изголовьем Евы. Приближался к ней. Вот уже яма мне по локти... Я вспомнил наше последнее свидание. Потом раскрыл свое письмо и дописал химическим карандашом: "Я приду к тебе, Ева. До свидания, любимая! 18 августа 1945 года". Письмо положил в книгу, на страницу, где "Будрыс". Вытащил из бумажной обертки купленные на краковском вокзале красные розы и в эту бумагу тшательно завернул книгу. Посидел еще немного, опустил книгу на дно ямы. Сверху положил вишневый футлярчик, перевязанный розовой ленточкой. Потом засыпал это мое последнее послание Еве... И только теперь до меня дошло: я прощаюсь навсегда...