…
Морозы крещенские его за Брянском настигли. Потап уже не чуял, как до ближней деревни добраться. Дорога – все лесом и лесом, конца нет дебрям… жутко! И вдруг веселою искоркою засветился костер. По снегу лаптями хрустя, Потап к огню подался – от шляха в сторону. И видит: под елкой лошаденка стоит, сани-розвальни тут же, а возле огня мужик с бабой своей и детишки малые греются. Кипит в их котле варево, булькая…
Мужик из саней топор выхватил, да – на Потапа сразу.
– Уйди, ворог! – кричал. – Ворог ты… уйди, зарублю!
Потап для опасения «засапожник» вынул – ножик страшный:
– Да нешто я вас губить стану? Не ворог я… сам погибаю.
А баба металась у огня, а детишки ревели. А над ними лес шумел – темный лес, брянский, волчий, лисий, медвежий, разбойный!
– Окстись! – потребовал мужик, топора не опуская.
Потап перекрестил себя через лоб рукою замерзлою.
– Уж не нашего ли ты толка? – спросил мужик, топор отбросив. – Эй, мать, – жену позвал, – гляди, он двупало крестился…
Потап руки ему свои протянул.
– Не двупало, – сказал. – Толка раскольничьего не знаю. Но померзли руки мои. Не мог пальцы троеперстно сложить…
До огня его допустили. И каши дали. И доверились.
– Иду вот, – рассказывал мужик, носом шмыгая, – от господ Ераковых спасаюсь, на Ветку иду счастья да сытости искать. Един раз был там, ишо холост. Да выгнали нас на Русь обратно! Не хошь ли, добрый человек, с нами за рубеж российский податься?
– Далеко ль идти-то?
– Аж до самого Гомеля, там реча Сож течет, берега у ней серебряны, а донце золотое. Стоит остров посередь воды, а на острову том – город русский. И живут богато, и власти царской не признают. Огороды там велики, сады душисты, никто не ругается, никто не дерется, живут трезво, один другого любя по-голубиному. И тронуть не смогут нас там – земля польская, зарубежная.
– За рубеж-то небось опасно уйти?
– Да рубежа ты и не почуешь. Веревка там не висит, забора никто не ставил… Така ж земля, как и российская. А дышать легше. Уж ты поверь мне: второй раз туды следую…
И пошагали они за рубеж – на Ветку пошли.
Глава четвертая
Маленький шах Аббас («владыка мира и убежище мудрости») еще развлекался игрушечной сабелькой, а Персией самовластно правил Надир. Спешить некуда – грянет час, и ребенку поднесут напиток, от которого Аббас сразу лопнет. А кто станет тогда «владыкой мира и убежищем мудрости»?.. Конечно, он – сам Надир!
Надир лежал на оттомане в глубине шатра зеленого прозрачного шелка, который был раскинут под апельсиновыми деревьями. Ножки ложа его (чтобы гроза и молния не покарали Надира) были сделаны из чистого хрусталя; вчера инженер-француз отвел ручей из древнего русла и пропустил его под самой оттоманкой. Хорошо журчит ручеек, пробегая между хрустальными ножками; сладко благоухает сад, разбитый еще с вечера внутри шатра. Через янтарный чубук Надир неторопливо посасывал желтое ширазское вино, когда к нему в шатер внесли подносы с человечьими глазами. Большими серебристыми грудами, слезясь и закисая, облепленные мухами, лежали глаза с помутневшими зрачками.
– Меч Востока и солнце вселенной! Вот глаза, что бессовестно взирали на мир, недостойные видеть твою тень на земле…
Глаза вырывались у тех, кто не мог уплатить Надиру налога. Острием ножа, легко и ловко, Надир стал пересчитывать своих должников. Глаза отлетали один за другим, сочно шлепаясь в глубокую лохань. Сбившись со счету, Надир зевнул, явно скучая:
– Сколько же здесь всего?
– Две тысячи катаров, о величье мира!
(В каждом «катаре» – семь глаз.)
– А где сейчас посол московский? – спросил Надир.
– Он приближается к тебе, дрожа от страха…
…
Он приближался… Под копытами коня соскальзывали в пропасть камни. Лицо князя Сергея Голицына иссушили горные ветры. От стужи снеговых гор посол проехал до зноя прибрежий, из-под тени елей он въезжал в прохладу рощ южных. Бурлили тут воды разные, ключами бьющие, воды ледяные и воды кипящие. На скалах пыжились фиолетовые ящерицы с безобразными головами, в бездонности неба парили коршуны. Мерно и звонко выступал конь посла России!
До чего ужасен мир Персии при Надир-шахе… Одиноко стоят караван-сараи; вокруг них, обглоданные шакалами, валяются ребра, позвонки и челюсти, оскаленные в смерти. Богатая страна превращена в пустыню. Люди одичали. Увидев всадника, житель убегает в скалы, прячется в камнях. Можно проехать всю деревню из конца в конец, и почти каждый крестьянин – одноглаз. А полные слепцы, глядящие на мир двумя гнилыми ранами, – это землепашцы, которые дважды податей Надиру не оплатили. На дорогах Персии сейчас мертво. Только изредка слышен стон, а вот и сам источник этого стона: бичами понукаемы, рабы на своих плечах несут к Мешхеду мрамор из Тавриза. Надир еще не стал законным шахом, а уже строит для себя дворцы, бассейны, башни и киоски для прохлады. А камни таковы, что люди, несущие их, кажутся муравьями. Все камни именами наречены: «Расход Мира», «Гордость Хоросана», «Надир-камень».
Хоросан – главная обитель Надира, а Мешхед – столица Хоросана… Тысячи мастеров из Индии, Китая, даже из Европы наводят яркий блеск на этот город. По единому слову Надира племена переселяются на пустоши, взрываются древние плотины, затопляя пашни, возводятся новые. Старые города – за неплатеж податей! – предаются огню, безглазые жители их сгоняются в пустыни (так было с Шемахой, когда-то цветущей). По дорогам Персии везут в клетках к Надиру гирканийских тигров, халдейских львов, ведут слонов из долины Ганга, медленно выступают татарские верблюды. Закутанные в шелка, под струистыми паланкинами, проносят к Хоросану невольниц для гаремов Надира – грузинок и черкешенок, сириек и китаянок, негритянок и полячек, украинок и русских.
Женщины Надиру противны, но пышность сераля – свидетель его величия… Так пусть они едут, чтобы изнывать до смерти в золоченых клетках гаремов, в благоуханных садах, где так звончаты фонтаны, где так прекрасны розы!
А ночлеги на дорогах опасны. Старый караван-сарай, сложенный квадратом из камня, весь унизан кельями, а внутри его – двор, и во дворе сгуртованы кони путников. Голицын, запахнувшись в плащ, сидит на корточках перед костерком, в котле кипит вода. Из китайской чашечки князь поддевает пальцем густую мазь чайной эссенции, бросает ее в котел. Рука посла берется за чашку.
– Проверьте, кто ночует с нами в караван-сарае, – говорит он начальнику конвоя. – Нет ли худых людей под нашей крышей?
Офицер Перфильев скоро возвращается.
– Чисто, – отвечает он князю. – Два араба, один англичанин, семейство армянское да девка краковская, в гарем везомая…
Тихие черные тени возникли на пороге. Это – армяне.
– Господин, – просят они посла шепотом, – спаси нас от гнева божия, дай паспорта русские. Мы разорены, жилища наши уничтожены, а жен и дочерей наших осквернили грязные афшары…
Голицын отвечает армянам (а в горле – комок слез):
– По договору Рештскому, не имею права отнимать под корону российскую подданных его величества шаха персидского. Советую вам бежать… в Астрахань! Там множество единоплеменников ваших. Купцы армянские уважаемы на Руси, живут счастливо и богато, нужды и притеснений не ведая. Я все сказал вам, люди добрые…
С криком, из-под стражи вырвавшись, вбежала к нему полячка:
– Пан амбасадор! Добротливу пан москвичанин, бендже ласкови… мние везц помимо власней воле… Сбавеня мние!
Прекрасно было лицо юной краковянки.
– Дитька моя, – отвечал ей Голицын скорбно. – Цо я моц зробить? Мы с тоба в крайовах нехристиански. А я – амбасадор москвичанский, но не посполитый… Жалкую по тоби! Бардзо жалкую…
Послышался звон мечей; вошли стражи в тесных кольчугах, надетых поверх грязных халатов; свирепо глядя на неверных, схватили краковянку и увели. Средь ночи часто просыпался Голицын, слушал вой шакалов. Потом диким воплем резануло в тиши, и снова – тихо. Да, снова тихо. Князь уснул. В далеком и древнем селе Архангельском (вотчине дедовской) сейчас сыплется мягкий снежок, стегают меж берез косые зайцы.