Двухместный мотоциклет, выкрашенный в лягушечьи цвета, скрипя тормозами, остановился у шлагбаума; из коляски вышел маленький, очень элегантный офицер в хаки, в сильных очках, в фуражке с высокой тульей, в лакированных крагах. Баринов, стиснув челюсти, тронул каблуками коня. Тод-Жин и Володя двинулись за ним. Врач императорской армии докуривал сигарету, когда они подъехали. Услышав имя Баринова со всеми его званиями и должностями, врач отдал честь, сильно вывернув ладонь вперед. Почтительнейше держа руку у козырька, этот военный доктор доложил, что имел счастье изучать труды профессора Баринова как в берлинских лабораториях, так и в отечественном институте экспериментальной эпидемиологии. Что касается до нынешней работы специального противочумного отряда, которую профессор изволит наблюдать, то, разумеется, эта картина производит тягостное впечатление, но что поделаешь, если смертность при легочной форме чумы достигает ста процентов? Разумеется, самое рациональное и гуманное – выжигать пораженные эпидемией местности, тем более что болезнь сейчас распространилась только среди неполноценной, деградирующей и бесполезной, в общем, народности. Впрочем, вопрос этот, конечно, не подлежит дискуссии, как и вообще все приказы верховного эпидемического центра империи.
И элегантный врач с тоненькими усиками над тонкой губой щелкнул каблуками.
– Передайте вашей академии, что я не желаю быть ее почетным членом! – громко по-английски сказал Баринов. – А сами запомните! Когда вас будут судить и если я доживу, то напрошусь быть обвинителем. И говорить буду от имени всех докторов, отдавших жизнь в борьбе с чумой! Я имею на это право. Поняли?
– Понял! – пожелтев и все еще держа руку у козырька, ответил военный врач. – Но вряд ли профессор доживет до дня предлагаемого судилища. Такие поражения на западе, такое победоносное шествие войск фюрера!
И быстро щелкнув каблуками, он сел в коляску своего мотоциклета.
Когда они выехали из пади, Баринов утер мокрое от дождя лицо платком, вздохнул и посоветовал:
– Очень хотелось полоснуть его нагайкой. По роже! Погодите, доживу до суда.
– Доживете! – угрюмо пообещал Володя.
В этот день они объехали еще шесть кочевий. А вечером в лагере зазвонил колокол – это Баринов собирал летучку. Теперь ежедневно бывали такие летучки, и всегда они напоминали Володе то, что он читал в книгах о заседаниях военных советов или штабов перед решающими битвами.
На этих докторских совещаниях так же, как и на военных советах, коротко и сухо сообщались разведданные о силах врага, докладывались свои потери, подсчитывалось оружие, боеприпасы – сыворотка, вакцина, лагерное оборудование, транспорт. Здесь на столе лежала карта, и полководец (так его и называли доктора: наш генерал Баринов) подолгу задумывался над заштрихованными черными квадратами: здесь был враг – чума. И полевой телефон с зуммером был в палатке генерала, и радист приносил бланки радиограмм и быстро клал их на стол перед Аркадием Валентиновичем. И комиссар Тод-Жин связывался отсюда по прямому проводу с председателем противочумной тройки республики – с Кхарой, каждый день сообщая совету:
– Все благополучно. Заболевших вне очага нет, так, да!
Врачи встречались только на летучках. Все остальное время русские доктора, сестры, фельдшера денно и нощно бились с чумой, с проклятой черной смертью, с тарбаганьей болезнью, которая могла сожрать всю эту маленькую страну, ее скотоводов и землепашцев, ее охотников и рабочих, стариков, молодежь, детей, ее завтрашнее утро.
Спать своих докторов Баринов оставлял принудительно. И строго следил за теми, кто нарушает введенный им рабочий график. Спать и хорошо есть было приказано: измученный врач мог допустить страшную, непоправимую ошибку и заразиться чумой, как говорил Аркадий Валентинович, «по растерянности».
– Это правильно! – одобрял летчик Паша. – У нас в авиации тоже строго на такие безобразия смотрят. Не выспишься минуток двести-триста – и свободно можно гробануться. Заснешь в машине, или вообще апатия нападет.
На своем аэроплане Паша (он любил говорить «аэроплан», а не «самолет») летал на бреющем с востока на запад и с севера на юг по всему району вспышки эпидемии – всматривался в кочевья, нет ли где черной тряпки, не выпалят ли из ракетницы врачи, вызывая помощь, дымят ли очаги, все ли, в общем, «в порядочке», как выражался энергичный, черный, сиплый доктор Лобода. На бреющем Паша пролетал над головами тех людей, которые уничтожали тарбаганов, помахивал сверху рукой в перчатке с раструбом – дескать, валяйте, привет, я просто мимоездом, поинтересовался. И подруливал к лагерю, мылся под душем, ел, вновь вылетал. Врачи, фельдшера, сестры мерили температуру всему населению района, вводили сыворотку больным, вакцинировали здоровых, санитары хоронили мертвых; в дальние кочевья, где были больные, приезжала походная кухня с горячей пищей, ели и выздоравливающие, и врачи, и те, кого выдерживали в изоляторах.
Баринов часто летал с Пашей по вызовам радистов – консультировал сложные случаи. И однажды на летучке сказал:
– Могу поздравить товарищей! Теперь очевидно, что эпидемия локализована пошла на спад, через несколько дней мы все тут покончим.
В эту ночь все врачи, съехавшиеся в лагерь, первый раз выспались всласть не по приказу, а в свое удовольствие. Утром за завтраком Володе дали радиограмму от доктора Васи – из Кхары. Тот в истерических выражениях требовал вызова «на подлинное дело». Софья Ивановна сказала:
– Каждый человек обязан делать то, что он делает, это его долг. А то, что он не делает, делают другие…
Володя усмехнулся. Теперь его никогда больше не раздражала Софья Ивановна. Он знал цену Солдатенковой – ее настоящую, человеческую цену.
В пятницу лагерь начали сворачивать. Устименко только что вернулся с объезда своих кочевий, слез с коня и почувствовал себя плохо: его шатнуло раз и другой. Доктор Лобода подошел к нему поближе, сказал осторожно:
– Простудились, наверное?
– Возможно! – сухо ответил Володя.
И сам, слабо улыбаясь, пошел в изолятор. Он больше не сомневался, что это чума. Покалывало в боку, походка была пьяная, как у заболевших чумой. И язык меловой, характерный.
Едва он лег, вошел Баринов в халате, но без респиратора.
– Оденьтесь как следует! – сказал Устименко. – Иначе я брошу в вас табуреткой.
– А вы меня не учите! – прикрикнул Баринов.
– Повторяю – я швырну табуреткой. У меня чума.
Аркадий Валентинович вышел. Устименко измерил температуру – было тридцать восемь и шесть. Опять явились Баринов и Лобода, уже в респираторах, за их спинами виднелась Туш. Как это было странно – слышать их глухие голоса, а самому сидеть без очков-консервов, без комбинезона, без респиратора.
Покуда носили мокроту в лабораторию, Володя писал письма. Голова его кружилась, во рту было сухо, так сухо, что он без конца пил. И писал:
«Варя! Это письмо продезинфицировано, ты не бойся. Вышла глупая история. Когда ты будешь читать эти строчки, меня уже похоронят. Сейчас я немножко ослабел, умирать не хочется, да и глупо, я тебя, Варя, люблю и никогда не переставал любить. Понимаешь…»
Опять пришел Баринов, сказал громко и весело:
– Я считаю, коллега, что это крупозная пневмония…
Володя внимательно посмотрел в закрытые очками-консервами глаза Баринова и ответил:
– Вы же сами рассказывали, что так обычно утешают заболевших врачей.
– Давайте-ка ложитесь! – велел Баринов.
В дверях опять стояла Туш. Она принесла почту – письмо от Вари и от Аглаи. Варвара писала с флота. «Я на флоте», – прочитал Володя, и снова про театр. Было и про войну несколько слов, и про то, как Володе с его характером трудно, вероятно, лечить разные там «бронхиты-аппендициты». И тетка Аглая тоже писала про войну.
Володя откашлялся, крови в мокроте не было. К вечеру за окном появился летчик Паша – приложил к стеклу записку: «Есть коньяк, может, выпьешь, доктор?» Устименко показал кукиш и лег на кровать.