Второй анализ по Граму опять ничего не дал. Нужно было ждать.
У двери, за стенкой, все время сидела Туш; он слышал ее характерные легкие шаги, ее шепот. Несколько раз заглядывала Солдатенкова и спрашивала у Володи, точно он был маленьким:
– Ну? Как мы себя чувствуем? Мы покушали?
– Мы хотим, чтобы все шли к черту со своей чуткостью! – сказал Володя.
В руке он держал термометр. Тридцать девять и шесть. И тошнит, ужасно тошнит.
Ночью у его кровати сидел доктор Лобода. Володя бредил. Лободу сменил толстый Шумилов. От нечего делать он взял со стола не дописанное Володей письмо к тете Аглае и прочитал: «До черта жалко, что ничего не сделано. И если бы ты, тетка, увидела эту великую армию эпидемиологов, если бы ты поняла, какие это люди! Вот, например, доктор Шумилов. С виду просто толстый обрубок, рассказывает глупые анекдоты, сам первый хохочет…»
«Ну вот еще! – сконфузился и обиделся Шумилов. – Когда это я первый хохочу?»
Положив письмо на стол, он посчитал спящему Володе пульс и вдруг заметил характерный белый треугольник – на подбородке и у носа.
– Туш! – крикнул он. – Помогите мне!
Вдвоем они положили бредящего Володю на спину, и Шумилов отогнул на Устименке рубашку.
– Сыпь! – счастливым голосом сказал он. – Вы видите, Туш? И это правильно, что я толстый обрубок! Мало того, что обрубок, еще и дурак! Будите скорее Баринова! Немедленно!
Короткими пальцами он развязал завязку респиратора, стащил очки, стряхнул капюшон. Толстое, щекастое его лицо, распаренное в жаре, было счастливо.
– Скарлатинка! – сказал он Барипову. – Скарлатиночка! И какая славненькая, характерненькая, хрестоматийная, для студента! Куда же мы с вами годимся? Все забыли? Девчурочку-то он у мертвой матери из объятий вынул. У девочки-то скарлатина. Ах ты господи, как оскандалились! Вы на сыпь взгляните – сплошное поле гиперемии. И лицо: скарлатиновая бабочка, никуда не денешься. Вот-т как-с, товарищ профессор…
– М-да, – сказал Баринов. – И на старуху бывает проруха. Нужно, пожалуй, Пашу разбудить, пускай за сывороткой подлетит, мы на девочку-то всю извели.
Пашу разбудили.
Погодя Туш тихонько спросила:
– Это не чума у него, да, так, товарищ профессор?
– Нет, дорогуся, это скарлатина! – сказал Шумилов, всем своим лицом излучая радость. – Скарлатинушка. Скарлатиночка.
Баринов все смотрел на Володю. Потом вдруг сказал:
– Знаете что, Ипполит Захарович? Там, в столовой, есть шампанское. Пойдем и выпьем бутылку. За нашу смену! Вот за таких парней!
Они ушли, а Туш осталась. Долго слушала она, как бредит Володя, потом взяла его большую горячую руку и поцеловала…
Утром вся группа профессора Баринова уехала в Кхару. В тот же день три тяжелых самолета взлетели с посадочной площадки Кхары и, сделав прощальный круг над городом, легли курсом на Москву. Улетела экспедиция неожиданно, в проливной дождь. Докторов провожал только Тод-Жин.
– Их кладите в крайнюю юрту, – бредил в это время Володя. – В самую крайнюю. И запретить хождение. За-пре-тить!..
Второго октября Устименко уезжал из Кхары. Утром он обошел больницу, попрощался с больными, с дедом Абатаем, поискал Туш, но нигде ее не нашел. Пелагея Маркелова мыла операционную, он протянул ей руку, сказал:
– Ну, как вам работается? Ничего?
– Хорошо! – смущенно опустив глаза, сказала она. – Мне хорошо, а вот Софья Ивановна…
– Софья Ивановна – отличный человек! – строго перебил Володя. – И врач настоящий. Не нам с вами ее осуждать! Вот так. Прощайте, Пелагея Егоровна.
С Васей Беловым они обнялись и трижды поцеловались.
– К Новому году мы фашистов раскокаем! – сказал новый главный врач. – У них с бензином тягчайшее положение. И надо ждать взрыва изнутри. Я об этом думал. Вы думали?
– Думал! – с улыбкой ответил Устименко.
Ему почему-то всегда хотелось улыбаться, когда он разговаривал с Васей.
Часов в девять он вышел к каравану – семь всадников и несколько вьючных лошадей. Было очень жарко, Кхара мучалась от внезапного осеннего зноя. Мады-Данзы держал над доктором Васей зонтик, на Володю он не обращал больше никакого внимания. Софья Ивановна строго велела Володе выслать из центра какие-то бланки и шнуровые книги. Ему захотелось поцеловать ее, но она сердилась на путаницу в поквартальном отчете, и последнее, что от нее услышал Устименко, были слова, что ей что то «даже странно», что именно – было неинтересно.
Вольные смотрели в окна, дед Абатай подтягивал подпруги, вьюки, переметные сумки, командовал, распоряжался. Поодаль исподлобья смотрел бывший шаман – расстрига Огу. Володя подозвал его ближе, Огу рассердился:
– Зачем нехорошо сделал – бубен, шапку, жезл уронил в воду, в Таа-Хао? Камлать не могу для хорошей тебе дороги, для чего так, а, да?
– Обойдусь! – усмехнулся Володя – И про эту дрянь забудь думать. Тод-Жина увижу, скажу: Огу теперь человек. Тод-Жин в санитары тебя возьмет, но если водку пить станешь – доктор Вася выгонит. Прощай!
Он сел в седло и только теперь увидел Туш. Прижавшись к воротам больницы, она улыбалась Володе дрожащими губами.
– Я напишу вам, – сказал Володя, тронув жеребца каблуками и поравнявшись с Туш. – Я напишу вам большое письмо. А доктор Вася прочтет. Ладно?
– Не ладно! – тряхнула черными косами Туш. – Когда вы напишете, я сама научусь хорошо читать. Это ведь будет не скоро? А, да, так?
И маленькой рукой взялась за его стремя, но тотчас же отпустила, потому что если женщина берется за стремя, то это значит, что на коне сидит человек, который ее любит. А Володя не любил ее.
– До свидания все! – сказал Володя.
Караван тронулся. Дед Абатай побежал рядом с Володиным конем. И чем дальше подымали пыль кони каравана по Кхаре, тем больше сходилось народу вокруг. Знакомые и полузнакомые люди шли рядом с Володей и протягивали ему кислый сыр, который, было известно, он любил.
– Возьми курут! – кричали ему. – Возьми, ты будешь кушать курут на войне!
– Возьми арчи! – кричали ему, протягивая сушеный творог. – Арчи не испортится. Ты сохранишь его до конца войны и будешь после войны вспоминать нас.
– Возьми быштак! – кричали ему, протягивая шарики оленьего сыра. – Возьми, доктор Володя! Или ты не узнал меня? Ты… сохранил мне возраст… еще тогда, когда мы боялись твоей больницы!
Он узнавал и не узнавал, улыбался твердой, присохшей улыбкой и быстро глотал слезы. Пыль делалась все плотнее, все гуще, никто не видел и не мог увидеть, что доктор Володя плачет. Он, наверное, вспотел; было, правда, очень жарко, а на его плечах стеганая ватная куртка.
– Ты спас Кхару от черной смерти! – кричали ему. – Мы никогда не забудем тебя!
Нет, не он спас, нет! Чуму нельзя победить в одиночку. И не от умиления проступали слезы на Володиных глазах, нет! Это были странные, гордые слезы. Слезы счастья человека, принадлежащего к гражданам той великой страны, которая может победить черную смерть! Непобедимую черную смерть, страшную тарбаганью болезнь, чуму! И сейчас народ Кхары провожал не просто врача Устименку – он провожал друга, брата, гражданина страны рабочих и крестьян, страны трудового народа, страны разума и добра.
– Пусть ты победишь своих врагов! – кричали ему из толпы, окружающей караван.
– Мы победим своих врагов! – словно кланяясь, шептал Володя и видел перед собою и Баринова, и Лободу, и Шумилова.
– Пусть твой парод будет счастлив, потому что он достоин счастья!
– Да, он достоин счастья! – повторял Володя и вспоминал летчика Пашу, Богословского, тетку Аглаю.
– И пусть ты вылечишь своих раненых, как ты вылечил нас!
– Вылечу! – клялся Володя.
– Возвращайся, доктор Володя!..
Кони храпели и пугались, народу становилось все больше и больше, а на выезде из Кхары Володя увидел отца Ламзы, который стоял над дорогой со своими охотниками. Их было много, с полсотни народу, и все они держали ружья на холках коней. Володю они встретили залпом вверх – один раз и другой, а потом их великолепные, маленькие, гривастые кони пошли вперед наметом, чтобы дальние кочевья готовились к проводам советского доктора Володи.