Ремарк Эрих Мария Жизнь взаймы
Разум дан человеку, чтобы он понял: жить одним разумом нельзя. Люди живут чувствами, а. для чувств безразлично, кто прав.
— Облачившись в одежду мертвеца, я несколько часов лежал, спрятавшись, у реки в ожидании ночи, — сказал он. — Я по-прежнему чувствовал страшное отвращение; но вдруг понял, что одежда, которую я носил, будучи солдатом, вероятно, тоже принадлежала мертвым… после трех лет войны было не так уж много новой форменной одежды… а потом я начал размышлять над тем, что почти все, чем мы владеем, нам дали мертвые… наш язык и наши знания, способность чувствовать себя счастливым и способность приходить в отчаяние. И вот, надев платье мертвеца, чтобы вернуться снова к жизни, я понял, что все, в чем мы считаем себя выше животных — наше счастье, более личное и более многогранное, наши более глубокие знания и более жестокая душа, наша способность к состраданию и даже наше представление о боге, — все это куплено одной ценой: мы познали то, что, по разумению людей, недоступно животным, познали неизбежность смерти. Это была странная ночь. Я не хотел думать о бегстве, чтобы не пасть духом, я думал о смерти, и это принесло мне утешение.
— Поверьте мне, — сказал Рихтер, — шахматы дают нашим мыслям совсем другое направление. Они так далеки от всего человеческого… от сомнений и тоски… это настолько абстрактная игра, что она успокаивает. Шахматы — мир в себе, не знающий ни суеты, ни… смерти. Они помогают. А ведь большего мы и не хотим, правда? Нам надо одно: продержаться до следующего утра…
— Смешно! — сказала она. — Но здесь поневоле становишься смешным.
— Люди всегда смешны, — возразил Клерфэ. — И если осознать это, жизнь кажется намного легче.
Не мучь меня, — думал он. — Они всегда так говорят, эти женщины — олицетворение беспомощности и себялюбия, никогда не думая о том, что мучают другого. Но если они даже об этом подумают, становится еще тяжелее, ведь их чувства чем-то напоминают сострадание спасшегося от взрыва солдата, товарищи которого корчатся в муках на земле, — сострадание, беззвучно вопящее: cлава богу, в меня не попали, в меня не попали…
— Ты не в тюрьме, душка! И у тебя ужасно неправильное представление о том, что ты называешь жизнью, — сказал Волков.
— Конечно. Ведь я ее не знаю. Вернее, знаю только одну ее сторону — войну, обман и нужду, и если другая сторона принесет мне много разочарований, все равно она будет не хуже той, которую я узнала и которая, я уверена, не может исчерпать всей жизни. Должна же быть еще другая, не знакомая мне жизнь, которая говорит языком книг, картин и музыки, будит во мне тревогу, манит меня… — Она помолчала.
Я дурак, — думал он. — Я делаю все, чтобы оттолкнуть ее! Почему я не говорю, улыбаясь, что она права? Почему не воспользуюсь старой уловкой? Кто хочет удержать — тот теряет. Кто готов с улыбкой отпустить — того стараются удержать. Неужели я это забыл?
— В любви нечего прощать.
— А кто же мы? Быки или матадоры?
— Всегда приходится быть быком. Но думаешь, что ты матадор.
как сама смерть, с которой Лилиан мчится наперегонки. Клерфэ вдруг понял, что по сравнению с этими гонками все автомобильные гонки на свете — детская игра.
— Ну что ж, — сказал Клерфэ и опять включил мотор. — Таков человек — он ищет своей гибели.
Это и есть счастье, — думала Лилиан. — Минута тишины перед тем, что тебя ждет.
— На этот счет существует одна короткая история. В Париже во времена гильотины повели на казнь осужденного. Было холодно, а путь оказался долгим. По дороге конвоиры остановились, чтобы подкрепиться вином. Будучи людьми добрыми, они протянули бутылку приговоренному. Он взял бутылку и, посмотрев на нее, сказал: надеюсь, ни у кого из вас нет заразной болезни. И только тогда выпил. Через полчаса его голова скатилась в корзину. Эту историю мне рассказала моя бабушка, когда мне было лет десять. Она выпивала по бутылке кальвадоса в день. Все пророчили ей раннюю смерть. Но она жива до сих пор. А пророки давно умерли. Из бара золь я захватил с собой бутылку старого шампанского. Говорят, что весной оно пенится сильнее. Шампанское чувствует, что природа оживает.
Все романтические мечты рассыпались в прах, соприкоснувшись с действительностью, с холодом и одиночеством.
Ты считаешь, что я бросаю на ветер свои деньги, а я считаю, что ты бросаешь на ветер свою жизнь.
— Как прошла ваша первая встреча со здешним миром? — спросил он.
— У меня такое чувство, будто я оказалась среди людей, которые собираются жить вечно. Во всяком случае, они так себя ведут. Их настолько занимают деньги, что они забыли о жизни.
Клерфэ рассмеялся.
— А ведь во время воины все люди дали себе клятву, если останутся в живых, не повторять этой ошибки. Но человек быстро все забывает.
— А что такое свобода?
Клерфэ улыбнулся.
— Я тоже не знаю. Знаю только одно: свобода — это не безответственность и не жизнь без цели. Легче понять, какой она не бывает, чем какая она есть.
Лилиан не знала, почувствовал ли старик хоть раз в жизни, каким чудом был этот свет, или по привычке воспринимал его как что-то обыденное, так же как многие здесь, в Париже, воспринимали жизнь. Она порылась в сумочке и достала деньги. Глаза старика заблестели, Лилиан поняла, что его нельзя осуждать — ведь для него в этой бумажке было заключено все колдовство жизни, она сулила ему хлеб, вино и плату за жилище, где он мог преклонить голову.
Ведь самые простые чувства — это и есть самые сильные чувства. И одно из них — ревность.
— Я так и знал. Ты счастлива?
— А что такое счастье?
— Ты права, — сказал смущенно Клерфэ. — Кто знает, что это такое? Может быть, держаться над пропастью.
. Сначала выставка женихов, устроенная дядей Гастоном, не вызвала в ней ничего, кроме убийственной иронии. Она казалась себе умирающим воином, которого соблазняют прелестями жизни. Но потом ей вдруг стало скучно. Она почувствовала себя так, словно была единственным здоровым человеком среди всех этих людей, которые гнили заживо. Их разговоры были ей непонятны. Все, к чему она относилась безразлично, они считали самым важным, а то, к чему она стремилась, было для них почему-то табу.
— Тебе было скучно ждать?
— Нет. Если человек долго никого не ждал, ожидание делает его на десять лет моложе. А то и на все двадцать. — Клерфэ посмотрел на Лилиан. — Мне казалось, что я уже никогда не буду ждать.
Вот что отличает ее от тех, кто толчется здесь, — думал Клерфэ. — Все они стремятся либо к приключениям, либо к бизнесу, либо к тому, чтобы заполнить шумом джазов пустоту в себе. Она же гонится за жизнью, только за жизнью, она как безумная охотится за ней, словно жизнь — это белый олень или сказочный единорог. Она так отдается погоне, что ее азарт заражает других. Она не знает ни удержу, ни оглядки. С ней чувствуешь себя то старым и потрепанным, то совершеннейшим ребенком. И тогда из глубин забытых лет вдруг выплывают чьи-то лица, воскресают былые мечты и тени старых грез, а потом внезапно, подобно вспышке молнии в сумерках, появляется давно забытое ощущение неповторимости жизни.
Не ничто не пугает, — думал Клерфэ. — Кабак кажется ей символом самой жизни, а любая банальная фраза звучит для нее так же чарующе и умно, как она, наверное, звучала, когда ее произнесли впервые. Это просто невыносимо. Она знает, что должна умереть, и свыклась с этой мыслью, как люди свыкаются с морфием, эта мысль преображает для нее весь мир, она не знает страха, ее не пугают ни пошлость, ни кощунство. Почему же я, черт возыми, ощущаю что-то вроде ужаса, вместо того чтобы, не задумываясь, ринуться в водоворот?
Странно, — подумала она, — как односторонен человек; он признает только собственный опыт и только ту опасность, которая угрожает ему лично. Неужели этот эстет и знаток искусств никогда не задумывался над тем, что чувствуют тунцы, которых уничтожает его флотилия?
— У меня нет будущего. Никакого. Вы себе не представляете, как это многое облегчает.
Какой дурак! — подумала она. — Ребенок, которому никогда не стать взрослым. Безрассудство еще не есть храбрость. Он опять разобьется! Разве здоровые люди знают, что такое смерть? Это знают только те, кто живет в легочном санатории, только те, кто борется за каждый вздох как за величайшую награду.
Какие пустые глаза, — подумала Лилиан. — Все эти глаза смотрят и не видят ничего. Всегда ли так было? Она опять вспомнила занесенный снегом санаторий. Там все иначе: в глазах людей там светилось понимание. Неужели, чтобы что-то понять, человеку надо пережить катастрофу, боль, нищету, близость смерти?
За четверть часа до прибытия в Рим блестящая облачная пелена затянула все пространство от горизонта до горизонта, загородив и синеву неба, и землю. Внизу небо кажется сейчас серым и печальным, — подумала Лилиан, — а здесь оно переливается, как перламутр. И опять все зависит от того, откуда смотришь, — вот какие простые уроки дает нам иногда жизнь.
— Не смотри на меня с таким растерянным видом. Мы все стареем. Надо только суметь устроить свою жизнь, пока не поздно.
я знаю человека, — думал он, — который не хочет устраивать свою жизнь.
Они не понимают жизни, — думала она. — Они. живут так, как будто намерены жить вечно. Торчат в своих конторах и гнут спину за письменными столами. Можно подумать, что каждый из них — Мафусаил вдвойне. Вот и весь их невеселый секрет. Они живут так, словно смерти не существует. И при этом ведут себя не как герои, а как торгаши! Они гонят мысль о быстротечности жизни, они прячут головы, как страусы, делая вид, будто обладают секретом бессмертия. Даже самые дряхлые старики пытаются обмануть друг друга, преумножая то, что уже давно превратило их в рабов, — деньги и власть.
Подсознательно она подумала о чем-то вроде смирения, но смириться она не желала. Во всяком случае, сейчас. Ее мать умерла от рака после очень тяжелой операции. Всегда найдутся люди, которым хуже, чем тебе.
Почему все они обязательно хотят изменить жизнь? — думала Лилиан. — Почему они стремятся изменить то, что помогло им некогда произвести впечатление на любимую женщину? Неужели им не приходит в голову, что они могут потерять эту женщину? Даже Марио — и тот в последний момент захотел отказаться от профессии жиголо и начать со мной новую, добропорядочную жизнь. А теперь вот Клерфэ, который думает, что любит меня (да и я любила его, потому что мне казалось, что у него, как и у меня, нет будущего), хочет все переменить и еще считает, что я должна радоваться.
Все, — подумала она. — Нельзя построить семейное счастье в Тулузе, на крыльях бабочек, даже если одеть их в свинец. Удивительно, как эгоизм ослепляет. Если бы дело касалось кого-нибудь другого, он бы меня сразу понял, но, когда дело коснулось его, он вдруг ослеп.
. Ведь все это одни слова. Ими жонглируешь, когда не хватает сил идти дальше; потом их снова забываешь. Они похожи на всплески фонтана: к ним прислушиваешься какое-то время, а потом начинаешь слышать то, что нельзя выразить словами.
Платье — это нечто большее, нежели маскарадный костюм. В новой одежде человек становится иным, хотя сразу это не заметно. Тот, кто по-настоящему умеет носить платья, воспринимает что-то от них; как ни странно, платья и люди влияют друг на друга, и это не имеет ничего общего с грубым переодеванием на маскараде. Можно приспособиться к одежде и вместе с тем не потерять своей индивидуальности. Того, кто понимает это, платья не убивают, как большинство женщин, покупающих себе наряды. Как раз наоборот, такого человека платья любят и оберегают. Они помогают ему больше, чем любой духовник, чем неверные друзья и даже чем возлюбленный.
Лилиан все это знала. Она знала, что шляпка, которая идет тебе, служит большей моральной опорой, чем целый свод законов. Она знала, что в тончайшем вечернем платье, если оно хорошо сидит, нельзя простудиться, зато легко простудиться в том платье, которое раздражает тебя, или же в том, двойник которого ты на этом же вечере видишь на другой женщине; такие вещи казались Лилиан неопровержимыми, как химические формулы. Но она знала. также, что в моменты тяжелых душевных переживаний платья могут стать либо добрыми друзьями, либо заклятыми врагами; без их помощи женщина чувствует себя совершенно потерянной, зато, когда они помогают ей, как помогают дружеские руки, женщине намного легче в трудный момент. Во всем этом нет ни грана пошлости, просто не надо забывать, какое большое значение имеют в жизни мелочи.
Эта фраза вдруг потрясла Лилиан. остигнут Брешии, — подумала она, — и снова окажутся в том же маленьком провинциальном городишке, снова увидят те же гаражи, кафе и лавчонки. Окажутся там, откуда умчались, презрев смерть; целую ночь они будут нестись вперед как одержимые; на рассвете их свалит с ног ужасающая усталость, их лица, покрытые коркой грязи, окаменеют, подобно маскам, но они все равно будут мчаться и мчаться вперед, охваченные диким порывом, как будто на карту поставлено все самое важное на свете, и в конце концов они снова вернутся в уродливый провинциальный городишко, из которого уехали. Из Брешии в Брешию! Разве можно представить себе более выразительный символ бессмысленности? Природа щедро одарила людей чудесами; она дала им легкие и сердце, дала им поразительные химические агрегаты — печень и почки, наполнила черепные коробки мягкой беловатой массой, более удивительной, нежели все звездные системы вселенной; неужели человек должен рискнуть всем этим лишь для того, чтобы, если ему посчастливится, примчаться из Брешии в Брешию?
— Неправда. Почти ни один человек не думает о смерти, пока она не подошла к нему вплотную. Трагизм и вместе с тем ирония заключаются в том, что все люди на земле, начиная от диктатора и кончая последним нищим, ведут себя так, будто они будут жить вечно. Если бы мм постоянно жили с сознанием неизбежности смерти, мы были бы более человечными и милосердными.
— И более нетерпеливыми, отчаявшимися и боязливыми, — сказала Лилиан, смеясь.
— И более понятливыми и великодушными…
— И более эгоистичными…
— И более бескорыстными, потому что на тот свет ничего не возьмешь с собой.
Лилиан вдруг представила себе все, что еще произойдет между ней и Клерфэ; ей казалось, что она видит длинный коридор. Коридор становится все уже и Уже, и выхода в нем не видно. Она не может идти по нему. А пути назад в любви нет. Никогда нельзя начать сначала: то, что происходит, остается в крови. Клерфэ уже не будет с ней таким, как прежде. Таким он может быть с любой другой женщиной, только не с ней. Любовь, так же как и время, необратима. И ни жертвы, ни готовность ко всему, ни добрая воля — ничто не может помочь; таков мрачный и безжалостный закон любви. Лилиан знала его и поэтому хотела уйти. То, что им осталось еще прожить вдвоем, было для Лилиан всей жизнью, а для Клерфэ лишь несколькими месяцами. Поэтому она должна была считаться только с собой, а не с Клерфэ. У них было слишком неравное положение. В его жизни их любовь являлась лишь эпизодом, хотя сейчас он и думал иначе, а для нее — концом всему. Она не имела права жертвовать собой; теперь она это поняла. Лилиан не ощущала раскаяния, для этого у нее было уже слишком мало времени; зато она обрела ясность, ясность раннего утра. Последние клочья тумана рассеялись, недоразумения исчезли. Она почувствовала маленькое острое счастье, какое чувствует человек, принявший решение. И как ни странно, вместе с решением вернулась нежность к Клерфэ — теперь она была безопасной.
Самолет Клерфэ улетал утром; поезд Лилиан уходил вечером. удираю крадучись, как вор, как предательница, — подумала она, — так же я хотела удрать из санатория. Но Борис еще успел поймать меня. Разве это помогло? В таких случаях люди всегда говорят фальшивые слова, всегда лгут, ибо правда тогда — бессмысленная жестокость, а потом они испытывают горечь и отчаяние, потому что не сумели расстаться иначе и потому что последние воспоминания, которые им остались,— это воспоминания о ссорах, недоразумениях и ненависти.
Неудачный старт несколько задержал его. Но Клерфэ знал, что все равно победит. Он был очень спокоен: напряжен до предела и в равной степени хладнокровен. Эти чувства пришли у него в состояние странного равновесия. В таком состоянии человек уверен в том, что с ним ничего не случится. Равновесие как бы делает человека ясновидящим, спасая его от всяких сомнений, колебаний и неуверенности. Раньше у Клерфэ нередко появлялось такое ощущение равновесия, но в последние годы ему часто его не хватало, не хватало этих мгновений ничем не омраченного счастья.
Лилиан сдержалась, она не стала говорить сестре, что бывают моменты, когда все люди должны быть близки друг другу, все, даже больничные сестры, которые потеряли из-за своей профессии чувство сострадания и стали цинично-жестокими.
— Место, где ты живешь, не имеет ничего общего с самой жизнью, — сказал он медленно. — Я понял, что нет такого места, которое было бы настолько хорошим, чтобы ради него стоило бросаться жизнью. И таких людей, ради которых это стоило бы делать, тоже почти нет. До самых простых истин доходишь иногда окольными путями. Но когда тебе об этом говорят, все равно не помогает. Правда?
— Да, не помогает. Надо это пережить самому. А то все время будет казаться, что ты упустил самое важное.
Не так уж он почитал жизнь, чтобы забыть, что слишком большая заботливость, так же как и недостаток заботы, убивает больного.
— По-моему, понятие времени весьма растяжимо, Борис. Это я узнала здесь, внизу. Человек, которому предстоит долгая жизнь, не обращает на время никакого внимания; он думает, что впереди у него целая вечность. А когда он потом подводит итоги и подсчитывает, сколько он действительно жил, то оказывается, что всего-то у него было несколько дней или в лучшем случае несколько недель. Если ты это усвоил, то две-три недели или два-три месяца могут означать для тебя столько же, сколько для другого значит целая жизнь. Там, в горах, это понимают.
— Да, — Борис рассмеялся. — Я знал одного человека, который постоянно дрожал за свою жизнь. Зато лет в восемьдесят он стал очень веселым. Эту перемену старик объяснял тем, что теперь ему придется дрожать уже недолго — ведь он болен артериосклерозом и у него уже был инфаркт. Совсем другое дело раньше, тогда ему приходилось загадывать лет на двадцать-тридцать, а то и сорок вперед и это внушало ему такой страх, что жизнь была ему не в жизнь.
— Какая грустная история.
— Когда-то она была моей единственной опорой, — сказал Волков. — Одно время меня мучила мысль, что здоровые люди в довершение всего еще ведут полнокровную, интенсивную жизнь. Мне это казалось ужасно несправедливым.
— А история со стариком тебя утешала?
— В безутешных ситуациях люди всегда ищут утешения где только можно. И находят.
Лилиан рассмеялась.
— Какие мы мошенники! На самом деле человек понастоящему счастлив только тогда, когда он меньше всего обращает внимания на время и когда его не подгоняет страх. И все-таки, даже если тебя подгоняет страх, можно смеяться. А что же еще остается делать?
— О чем ты думаешь? — спросил Волков.
— Я думаю о том, — сказала Лилиан медленно, — что все на свете содержит в себе свою противоположность; ничто не может существовать без своей противоположности, как свет без тени, как правда без лжи, как иллюзия без реальности, — все эти понятия не только связаны друг с другом, но и неотделимы друг от друга…
— Как жизнь и смерть?
— Да, да, Борис, как жизнь и смерть. Не знаю, сколько времени мне удастся верить в это. Хотелось бы верить очень долго.