— Больше разговоров — больше сомнений! — заметил Михаил Лазарев. — Сказанное вами государю, Фаддей Фаддеевич, я полагаю, должно отвращать от праздных толков.
Лазарева поддержал Торсом:
— Трудно было ответить государю иначе. Я подписаться готов под этим.
Беллинсгаузен с облегчением обвел взглядом офицеров и оказал:
— В инструкции, полученной мною, по сему вопросу нет довода для каких-либо сомнений. Вот, разрешите, прочту… “Ежели под первыми меридианами, под коими он — разумею корабль, господа! — пустится к югу, усилия его останутся бесплодными, то он должен возобновить свои покушения под другими и, не упуская ни на минуту из виду главную и важную цель, для коей он отправлен будет, повторяя сие покушение ежечасно, как для открытия земель, так и для приближения к Южному полюсу. Для сего он употребит все удобное время, по наступлении же холода обратится к параллелям, менее удаленным от экватора, и, стараясь следовать путями, не посещенными еще другими мореходцами…”
— Так писали Сарычев и Крузенштерн, — заметил Лазарев.
Беллинсгаузен наклонил голову. Участвовали в составлении инструкции и он, и Лазарев. Сказать ли об этом? Пожалуй, не следует. Уходя в плаванье, хорошо думать о тех, кому в юности следовал во всем, о старейших моряках русского флота. Чувство единства с ними, не назвавшими себя учителями, но являвшимися ими, передалось и ему. И он, служа на Черном море, считал себя приверженным “балтийцам” и, прежде всего, школе Крузенштерна.
Маша стояла у дверей, и Торсон в волнении встретил сторожкий, испытующий взгляд девушки. Она была в городе, слышала, что говорят об экспедиции, и к чувству гордости за брата все больше примешивался страх, который ей не удавалось подавить. Не только штормы и льды, ожидающие корабль, вызывали это безотчетное гнетущее чувство, — все услышанное ею здесь и от брата наполняло ее тревогой, ничто не могло погасить все более возраставшее тягостное недоумение: какой-то маркиз Иван Иванович, царские угодники, петербургские толки, игра мнений, — сколько, оказывается, лежит на пути мореходов не относящихся к плаванью помех!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Корабли обеих экспедиций отправлялись в одно время. Братья уходили в вояж, оба на край света: Михаил — к югу, Алексей — к северу. Третий — Андрей провожал их, собираясь вскоре отплыть к берегам Новой Земли. О часе выхода уже знали в порту. По приметам моряков в этот день должен был быть на море штиль. Портовое начальство уведомило Адмиралтейство о готовности кораблей к “выходу, Адмиралтейство передало сообщение во дворец, и теперь в Кронштадте ждали приезда царя. Пользуясь оставшимися днями, Михаил Петрович хотел привести на “Мирный” мастера Охтина. “Босс”[32] жил в Кронштадте и на этот раз не имел отношения к экспедиции. Все же показать ему корабль, думалось Лазареву, необходимо.
За день до выхода братья собрались на “Мирном” в холодной, еще не обжитой каюте командира. Михаил Петрович кончал письмо к матери:
“…Будет тебе печально и одиноко, — думай о нас, но не только бури преодолевающих и льдами затертых… Много солнечных гаваней и чудесных земель предстоит нам посетить…”
Так же успокоительно писал и Алексей, искоса поглядывая на брата. Догадавшись, сколь много общего обнаружится в их письмах, рассмеялся:
— Трудно, живя во святом Владимире, представить себе Южный или Северный полюс! Не сумею успокоить, кажется, мать. Не сочинитель я.
— И не надо матери знать всего! — согласился Михаил, оставляя письмо. — А если что случится, матери не говори, — обратился он к Андрею. — Скажи: где-то в дальних странах задержались. Головнин-де на несколько лет опоздал против срока, а все же вернулся!
С тревожной радостью от сознания значительности всего совершающегося братья поглядывали друг на друга.
— Дуне-то Истоминой что передать велишь? — спросил Андрей Алексея. — Каково ей знать, что променял ты ее на кругосветный вояж?
Алексей молчал. Молодая Истомина, камер-фрейлина императрицы, год назад была наречена его невестой. Сейчас, казалось, он бежал от нее, а может быть… от близости к царскому двору.
Михаил решительно оборвал разговор:
— Стоит ли говорить об этом? Вернемся с честью, тогда и о женитьбе думать. Может, в чувствах что изменится к тому времени или покажется иным. Сойдемте на берег…
Пройдя Купеческую гавань, где стоял “Мирный”, пошли берегом. Корабельные мачты чуть колыхались на ветру, казалось, они закрывают собой холодеющее в вечерних сумерках море. К пристани жались яхты, фелюги и отжившие свое, но все еще наплаву старые корветы, некогда плененные в морских боях: из сумерек едва выступали кормовые балкончики на резных кронштейнах, кованые фигурные фонари и тритоны, поддерживающие бушприты.
— Каких только кораблей нет в порту! — усмехнулся Михаил. — А может быть, “Востоку” или “Благонамеренному” со временем красоваться здесь.
— Говорят, “Решимость”[33] в Портсмутском порту отстаивается, — заметил Алексей. — Больше не способна к плаванию.
— У “Решимости” не хватило решимости, — подхватил Михаил Петрович. — Кук решил, что не найти южного материка, ибо такого нет в Южном полярном бассейне, и повернул восвояси. А мы? Можем ли вернуться ни с чем? Перечитывая написанное Куком, все больше убеждаюсь, что он не дошел до цели.
И братья снова — в какой уже раз! — заговорили о том, что стало теперь делом их жизни: о новых путях к полюсам.
Незаметно они подошли к небольшому бревенчатому дому, где жил Петр Охтин — корабельный мастер. В широком окне с затейливо вырезанной рамой мелькал свет. Смутно доносился оттуда гул голосов, должно быть, у мастера были гости.
Михаил Петрович громко постучал в тяжелую дубовую дверь. Тотчас же растворилось окно, из него выглянула большая косматая голова хозяина дома.
— Сию минуту, сударь!
И, распахивая дверь, Охтин сказал:
— Собрал я у себя, старый греховодник, тех матросов, у которых здесь ни родни, ни друзей. Завтра им в плаванье!.. Ну, и плотники наши портовые с ними! Я уж вас в отдельную комнату проведу, чтобы не смущали вы молодцов!..
Охтин был велик ростом, широк в плечах. Седые брови топорщились, но глаза глядели молодо. Говорил он отрывисто, медленно, ступая вразвалку, словно берег скопившуюся в большом его теле неизрасходованную силу. Он явился перед моряками в синем бухарском халате, отороченном беличьим мехом, с чуть отвернутыми рукавами, открывавшими крепкие, привыкшие к работе руки мастера.
Проводив Лазаревых в дальнюю комнату, он удалился “на минутку”. В комнате горела одна толстая свеча, бросая отсвет на неясные в сумерках тяжелые предметы, расставленные по углам. Это были старые пюпитры со стеклянным верхом, под которым лежали чертежи кораблей; возле пюпитров — большие куски обыкновенного мореного дуба.
Михаил Петрович нагнулся и, нащупав возле них круглые стеклянные банки с едко-пахучей жидкостью, заметил недоуменно:
— Какие-то опыты производит наш мастер! Хаживал к нему не раз, а банок этих здесь не примечал.
Мастер слыл в порту “супротивцем”, по мнению портовых начальников, может быть, потому, что бранил нещадно департамент лесов и кораблестроения.
Памятна была и другая его “возмутительная странность”: считал он, что все Охтины — предки его, никогда татарам не подчинялись в далекие те времена, когда Русь под татарским игом стонала. А перед “татарьем” не склоняли предки его головы по той причине, что жили вольницей, как берладники и галицкие “выгонцы”, держась вдалеке от берегов, зимуя у моря и в устьях рек… А татары на моря не шли, кораблей не имели.
Все эти толки о мастере вспомнил сейчас Михаил Петрович.
Хозяин дома вернулся с двумя бутылками вина и застал лейтенанта склонившимся в углу над банками.
— Что вы там высматриваете? — спросил он глухо и, как показалось гостям, недовольно. — Господ офицеров не шибко интересует судодельное мастерство в самом его начале…