– Согласен с вами. Есть некая защитная сила у людей, подобных господину ван Рейну. Может, мельничная закалка? У человека умер третий ребенок. Это рок! А он стоит как гранитная глыба и пишет одну вещь краше другой. Как это понимать?
– Господин Бонус, к сожалению, секрета здесь никакого. Полагаю, что несчастье в госпоже ван Рейн. Она мне не нравится. Я давно наблюдаю ее. Она стала рыхлой, неважное дыхание. Когда она оправится от очередного несчастья, я предлагаю тщательно обследовать легкие. В них вся беда. Я в этом уверен. Обратите внимание на цвет ее лица…
– Ван Рейн в отчаянии. И есть от чего! За несколько лет потерять троих детей…
– А еще и мать. Она скончалась совсем недавно. Он нежно любил ее. Господин ван Рейн страдает еще и оттого, что якобы мало уделял ей внимания. Но я думаю – он преувеличивает. Любящий, благодарный сын не может казнить себя только потому, что живет далеко от матери и не может оказывать ей повседневного внимания. Французы верно говорят: такова жизнь! Ведь ван Рейну все дается с кровью. Не просто. Я бы сказал – рабский труд от зари до зари. Стоять у мольберта, травить кислотой офортные доски! Бог знает что! Да еще все тридцать три несчастья. Скала и та бы не перенесла всего этого!..
Из разговоров при знакомстве с альбомом рисунков и офортов Рембрандта.
— Посмотрите на этот рисунок. Это Саския с ребенком, спускающаяся по лестнице. Оригинал находится в Нью-Йорке… Ребенок обнял мать. Он явно не в духе. Саския целует его в щеку. Разве скажешь, что она больна? Это наверняка Ромбертус. Первенец ван Рейнов. И первое их родительское горе.
– Мне кажется, что изображен именно он с матерью. Потому что два других ребенка были девочками.
– Подумать только: за несколько лет – трое потерянных детей! Насколько известно, ни доктор Тюлп, ни доктор Бонус, которые несомненно обладали всеми необходимыми медицинскими познаниями для своего времени, не смогли спасти детей.
– Каково же было состояние родителей?!
– Сравните портреты Саскии тридцать третьего года и тридцать четвертого: это же разные женщины! Теперь вообразите ее, потерявшую троих детей. А Рембрандт? Он стоически сносил эти удары, работая без устали.
– Может, он выжил благодаря работе?
– Тут, видно, все взаимосвязано. В случае с Рембрандтом. Он не только держался на ногах, но создавал один шедевр за другим…
Саския лежала у себя: у нее болела голова, ныла грудь. К перемене погоды, что ли? Нет, что-то посерьезнее, что-то потаинственнее. Рембрандт смотрел на нее с порога, и у него болела душа.
– Голова кружится, – призналась Саския.
– А почему держишься за сердце?
– Что-то с ним такое… – Саския провела рукой по всей груди.
Он выглянул в окно.
– Тучи налетели…
– У меня все тело ноет и без них…
«Чем она еще жива? – подумал он. – Похоронить троих? Нет, это не всегда выдержит даже мужчина. Даже сильный». Он присел на краешек кровати.
– Послушай, – сказал он. Расправил рыжеватые колючие усы. – Я решил твердо. Необходимо только твое благословение.
– О чем это ты? – Саския повернула к нему бледное, одутловатое лицо. Глаза ее распухли от слез.
– Мне не правится этот дом, – начал он.
– Почему? – Саския поправила чепчик на голове.
– Разве не ясно – почему?
Она промолчала.
– Слишком много здесь потеряно. Больше не могу дышать среди этих стен.
Она молча ждала: что же дальше?
– Я хочу купить дом. Хочу жить на новом месте. В нашем собственном доме.
Она – ни слова.
– Я уже присмотрел. У шлюза святого Антония. В четыре этажа. С мансардой. Правда, очень дорогой. Но я надеюсь выплатить. Ведь я не последний живописец в Амстердаме. И не так уж молод. Пора иметь свой дом. Мне кажется, нам больше повезет в нем. И потом – понимаешь? – свой. Мы все переделаем на свой вкус. Словом – свой. Доктор Тюлп одобрил.
– Ты сам нашел этот дом?
– Не совсем. Хендрик помог.
– А что говорит он?
– Одобряет. И даже очень.
У Саскии чуть зарделись щеки. В глазах блеснул неяркий свет.
– Ты думаешь, нам улыбнется счастье? – И у нее покатились слезы – такие крупные, как французские виноградины.
– Будешь довольна, – сказал он, и в голосе что-то скрипнуло. Верил он или не верил в счастье?
А она?
Рембрандт воодушевился:
– Очень хорошее полуподвальное помещение. А мансарда?! Оттуда такой вид на порт! Сбоку канал святого Антония. Не очень далеко от Амстела. На прогулки можно ходить. И не раз на дню. Широкая улица. Недалеко живут Сиксы.
Потом он услышал тихий шепот, почти что стон:
– Хочу в новый дом.
Рембрандт зааплодировал:
– Я так и знал, что мой проект тебе понравится. Если бы жив был твой опекун – ему бы наша затея тоже пришлась по душе.
– Он меня очень любил, – прошептала она. (Они говорили о покойном пасторе Сильвиусе.)
Рембрандт встал, упер по привычке руки в бока. Стал на носки и покачался из стороны в сторону. Он был рад, что доставил Саскии удовольствие. Нет, в самом деле, надо съезжать отсюда – трудно жить в доме, откуда собственноручно вынес своих малюток на кладбище…
Правда, здесь, на Ниве Дулен, лучше, чем на Блумграхт. Однако свой дом у шлюза будет еще лучше!
– Так вот, дорогая Саския… – Рембрандт говорил твердо, решительно, как о деле совершенно решенном. – Я ускоряю покупку. Хендрик окажет мне содействие, потом приведу дом в порядок по твоему вкусу, и мы уедем на Бреестраат.
– Можно его посмотреть? – Саския уже говорила внятно, довольно громко.
– В любое время, дорогая.
– Я бы хотела завтра.
– Завтра так завтра! – Рембрандт поцеловал жену в обе щеки и выбежал из комнаты.
Хендрик ван Эйленбюрг сказал Рембрандту, что вчера в лавке получены любопытные офорты амстердамских, харлемских и роттердамских мастеров.
– Кто эти мастера? – спросил Рембрандт.
– Их имена пока ничего не говорят.
– Это ничего не значит. Когда я могу посмотреть их?
– Да хоть сейчас. Но я полагаю… – Хендрик сплел пальцы рук. – Я полагаю, что вам сейчас не до них.
– Это почему же?
– А дом на Бреестраат?
– Дом – само собой.
– А расходы?
Рембрандт обнял родственника:
– Спасибо за заботу. Это по-родственному. Однако, Хендрик, скажу откровенно: офорты интересуют меня больше дома. Нет, вру. Не меньше дома. Так будет точнее. А деньги? Что деньги? Есть они, нет их – ничего особенного. Они будут, пока эти руки держат кисть. Где офорты?
Хендрик выложил целую кипу.
– Но, Рембрандт, вы не забыли, зачем явились?
Рембрандт провел ладонью по лбу.
– Я? Зачем?
– Дом, Рембрандт, дом!
– Ах да! Хендрик, я буду просматривать эти работы, а вы рассказывайте.
Рембрандт брал в руки листы и откладывал в сторону: одни – в одну, другие – в другую.
– Слушаю, Хендрик.
– Говорил с хозяевами, говорил с нотариусом. Поторговался. Они немного снизили, но дальше идти на снижение не согласились. А вот рассрочку продлили. На двадцать лет. Устраивает?
– А как по-вашему?
– Наверное, надо согласиться – уж больно хорош дом. Они вас считают богачом.
Рембрандт рассмеялся.
– Не разубеждайте их, Хендрик. Пусть думают.
Художник – этот здоровяк, этот коренастый мельник – походил на небольшую крепость: вынести столько ударов судьбы и думать об офортах и новом доме? Богатырь, настоящий богатырь!.. Так решил ван Эйленбюрг. И он невольно залюбовался художником, который забыл обо всем, для которого в эти минуты не существовало ничего, кроме этих работ безвестных мастеров.
Через час Рембрандт сказал Хендрику:
– Вот это я беру, а эти не нужны. Так и я умею. А вот так – не умею.
Ван Эйленбюрг просмотрел отобранное Рембрандтом.
– Дороговато, – сказал он.
– Какова сумма, Хендрик?
– Двести двадцать флоринов.