В полдень он оказался на самом берегу Нила, слева и справа его окружали болота и шелестящие заросли папируса, зато впереди открывался прекрасный вид на реку и кучку глинобитных хижин на противоположном берегу. Усевшись под финиковой пальмой, Сенмут развернул сверток с едой. От ходьбы у него разыгрался аппетит, и он ел с удовольствием, вспоминая, как давным-давно – казалось, с тех пор прошли века, – он крадучись выбирался ночами из своей кельи и устраивал набеги на кухню бога. Какой громадной ненасытной ямой казался ему тогда собственный желудок. Он и сейчас был как яма, но сытая жизнь поумерила его аппетит. Сенмут удовлетворенно жевал, бросая крошки любопытным птицам, которые прыгали поблизости; покончив с едой, он растянулся на земле, сложил на животе руки и принялся лениво пересчитывать пальмовые листья у себя над головой. Скоро его глаза закрылись. Времени хоть отбавляй, он успеет отдохнуть и засветло вернется к себе. Он задремал. Вдруг что-то ударило его в грудь с такой силой, что он вскочил на ноги и перегнулся пополам, хватая ртом воздух. Дрожа, он упал на колени и вытянул онемевшие руки, не видя ничего, кроме ярких пятен перед глазами и крови. В какой-то миг, отупев от страха, он даже подумал, что это его кровь. Но скоро в голове у него прояснилось, боль в груди унялась, и он обнаружил, что держит в руках подстреленную утку, чьи перья в полуденном свете отливали зеленью и синевой, а голова превратилась в липкий окровавленный комок. Рядом лежала белая с серебром палка для метания, вся в бурых пятнах. Машинально он взял ее дрожащими пальцами и поднялся на ноги, все еще не придя в себя от потрясения. Пока он стоял и глядел на палку у себя в руках, в высокой траве что-то зашуршало. Не успел он повернуть голову, как заросли раздвинулись, из них вышла девушка и встала, подбоченившись одной рукой, а другой придерживая стебель тростника.
Она была прямая, как палка, которую он сжимал в руке, и почти одного роста с ним. Ее маленькие ножки были обуты в сандалии из тоненьких, словно ниточки, ремешков, и там, где ремешок охватывал каждый палец, сияло по синему драгоценному камешку. Сами пальцы и ногти на них были выкрашены красным, так же как и крупный рот, приоткрывшийся от изумления. Ее глаза, подведенные черной краской до самых висков, казались огромными. Веки между черной подводкой и прямыми, вразлет, бровями были припорошены синим. Сразу над бровями начиналась прямая иссиня-черная челка. Густые блестящие волосы были заправлены за уши и спускались на плечи, словно капюшон. Голову обхватывал широкий золотой обруч, руки обвивали золотые браслеты; грудь покрывала крупного плетения кольчуга из электрума, она каскадом сбегала на плоский упругий живот, а кусочки необработанной бирюзы, словно в беспорядке рассыпанные по ней, дерзко подмигивали при каждом вдохе и выдохе девушки. Ее короткий, как у мальчика, схенти скреплял золотой пояс, с которого свисал золотой анх[7]. Ее грудь под нагрудной пластиной он разглядеть не мог, видел лишь, как она колышется, легко и соблазнительно. Она стояла, вздернув подбородок; темные глазищи горели на дочерна загоревшем лице; аристократические ноздри раздувались; губы были плотно сжаты. Он был совершенно ослеплен. Он не заметил ни раба, тенью скользнувшего поближе к хозяйке, ни шедшего за ней по пятам юного аристократа в кожаных доспехах и крылатом шлеме, обрамлявшем нежное и лукавое лицо.
– Лицом вниз! – выпалило видение тоном удивления и ярости, и у Сенмута подогнулись колени. По-прежнему не выпуская палки из рук, он опустился на землю, но на его лице была улыбка. Юноша сразу узнал этот голос, хотя за четыре прошедших года он стал немного глубже и приобрел характерную интонацию. Это была она, его маленькая благодетельница, но как же она изменилась! Исходившее от нее могущество ошеломляло.
– Крестьянин, моя утка у твоих ног, а моя палка в твоей руке. Только аристократ может касаться ее. Отпусти.
Его сведенные судорогой пальцы медленно разжались, рука раба мелькнула в поле зрения юноши и исчезла вместе с палкой. Он почувствовал, как ее конец уперся ему в шею.
– И утку, – продолжала она, – что ты собирался сделать с моей уткой?
Теперь голос стал мягким, как кошачье мурлыканье:
– И давно ты тут прячешься в камышах, поджидаешь, когда можно будет удрать с моей уткой? Позволить ему говорить, Хапусенеб?
– Воля ваша, царевич, – ответил молодой человек серьезно. – Но раз уж вы спросили, позволю себе заметить: почему это у крестьянина значок архитектора на руке, а голова обрита, как у жреца?
Последовала долгая пауза, во время которой водяной жук, пьяный от солнца, прокатился прямо у Сенмута под носом и звучно плюхнулся в трясину. Затем она совершенно спокойным голосом сказала:
– Встань, жрец. Это ведь ты или нет? Ну конечно ты! Другого такого безумного жреца, способного вырядиться архитектором и крестьянином одновременно, я не знаю.
Он поднялся и отряхнул колени. На этот раз он глядел ей прямо в лицо, не опуская глаз. Она вдруг улыбнулась, сверкнув белыми зубами, и, вскинув руку в приязненном жесте, шагнула к нему.
– Похоже, нам с тобой суждено встречаться в неловких обстоятельствах, – рассмеялась она. – Избавлюсь я от тебя когда-нибудь или нет? Что ты делаешь так далеко от Фив? Крестьяне ходят сюда за угрями, их здесь много. Ты тоже пришел половить, да, жрец?
Тон у нее был шутливый; пока она говорила, раб подобрал утку, чья голова с остекленелыми глазами безжизненно повисла, и вернулся на свое место за спиной у госпожи.
Только теперь Сенмут разглядел ее спутника, который стоял, сложив руки на груди. Его собственная метательная палка висела у него на боку в специальной перевязи, а желтый льняной схенти удерживал вокруг талии кожаный ремень с золотыми бляхами. Улыбка еще не совсем сошла с его лица, но взгляд – изучающий и явно оценивающий – был устремлен на странно одетого, перепачканного грязью юношу.
– Я пошел на прогулку, – ответил наконец Сенмут, – потом остановился здесь на отдых, пообедал и уснул. Твоя утка, царевич, упала на меня как молния прямо с неба.
И он осторожно провел пальцами по царапинам у себя на животе.
– А как же твои обязанности? – спросила она.
– В настоящее время у меня их нет. Благородный Инени в отъезде, а я не знаю, чем занять время.
Она выдохнула:
– Конечно. Инени выполняет приказ моего отца. Что ж, может быть, поохотишься с нами, жрец? Уверена, я найду чем тебя занять.
Она порывисто повернулась к терпеливому Хапусенебу.
– Это тот жрец, который оказал мне услугу однажды, – сказала она, – и с тех пор ходит за мной, как лес.
Лукавая искорка в ее глазах говорила о воле, еще не порабощенной женственностью, и прежней любви к шутке.
Сенмут отвесил сыну визиря Нижнего Египта торжественный поклон, на мгновение потеряв дар речи от сознания того, в какой компании оказался. Хапусенеб ответил ему легким наклоном головы. Будучи всего на год старше Сенмута, Хапусенет, как и Менх, вел себя с безотчетным высокомерием, присущим его положению, но, в отличие от Менха, был человеком вдумчивым, умел просчитывать свои действия на несколько шагов вперед и уже сейчас вполне мог бы занять отцовскую должность и исполнять ее как следует. Хатшепсут всегда ему доверяла, ибо он был человеком слова. Теперь они часто охотились и развлекались вместе, как раньше вместе занимались в одном классе, наперебой добиваясь одобрения Хаемвиза, состязались в стрельбе из лука, наперегонки носились на колесницах.
– Приветствую тебя, жрец, – сказал он. – Сослужить службу Надежде Египта и впрямь большое счастье.
Хатшепсут фыркнула.
– Надежда Египта! – расхохоталась она. – Цветок Египта! Ладно, пошли назад в лодку, время идет, а у нас всей добычи – одна жалкая утка.
Она быстро повернулась и исчезла в камышах, Хапусенеб отправился за ней. Сенмут схватил мешок со своим обедом и поспешил следом, его голова кружилась. Через несколько секунд камыши расступились, и он увидел реку, а на ней кораблик с трепетавшими на свежем ветру яркими сине-белыми флагами. Кораблик был выкрашен в красный и желтый цвета; кабину посреди него занавешивала золотая парча, которую развевал ветер, так что Сенмут успел заметить подушки вокруг низенького стола, а на нем сосуд для вина и корзину с фруктами. На носу кораблика стоял матрос, в руке он держал шест; прямо перед ним поднималась небольшая мачта из золота, парус был аккуратно сложен и привязан к ней. Напротив, на корме, возвышался навес, под которым в ленивых позах расположились молодые люди и девушки, последние в набедренных повязках из переливчатого льна, тонкого и прозрачного, точно пчелиное крыло, как и та повязка, что обвивала гибкую талию Хатшепсут. Над их головами медленно колыхались опахала из страусовых перьев, белых и нежных, как пух, на фоне яркой голубизны неба. От дверей кабины до берега был перекинут трап, возле него стоял часовой и терпеливо ждал.