Она осведомляется о заказанном заранее кабинете. Нам отводят нечто вроде купальной кабинки, куда сверху проникает тусклый дневной свет. Наше возбуждение спадает. Мы, как волчата, набрасываемся на еду. Утолив голод, мы то и дело спрашиваем, который час. Мадемуазель тщетно пытается нас успокоить, убеждая, что экзаменующихся много и эти господа просто не успеют прочесть все сочинения до девяти, – мы взвинчены до предела.
Делать в этом погребке больше нечего! Но мадемуазель Сержан не хочет выводить нас на улицу, и я знаю почему: в этот час солдаты гарнизона ещё в увольнении, а эти фанфароны в красных штанах особо не церемонятся. Мы уже шли обедать под улыбки, восторженное цоканье языков и чмоканье воздушных поцелуев; подобные знаки внимания нервируют директрису, и она изничтожает взглядом дерзких вояк. Однако этого недостаточно, чтобы поставить их на место.
День клонится к вечеру, от нетерпения мы всё больше мрачнеем и злимся. Анаис с Мари, нахохлившись, как куры перед дракой, уже обменялись язвительными репликами. Сёстры Жобер – такое впечатление – размышляют о развалинах Карфагена, а я острым локтем отпихиваю малышку Люс, которая лезет ласкаться. К счастью, мадемуазель – почти такая же раздражённая, как мы, – звонит и просит зажечь свет и принести две колоды карт. Отличная идея!
Две газовые лампы немного поднимают нам настроение, а при виде карт мы и вовсе расплываемся в улыбке.
– Давайте в тридцать одно!
Хорошо! Правда, сёстры Жобер играть не умеют. Что ж, пусть себе и дальше размышляют о бренности человеческой жизни, а мы будем резаться в карты, пока мадемуазель читает газеты.
Мы развлекаемся, но игра продвигается плохо. Анаис мухлюет. Иногда мы останавливаемся посреди партии и, опершись о стол, с напряжёнными лицами спрашиваем:
– Который час?
Мари высказывает мысль, что из-за темноты нельзя будет прочесть фамилии – надо будет взять с собой спички.
– Глупая! Там же фонари.
– Ах да… а вдруг как раз возле училища фонарей нет?
– Ничего, – тихо говорю я. – Я стащу свечку из подсвечника на камине, а ты захватишь спички. Поехали… трефовый валет и два туза!
Мадемуазель Сержан вынимает часы; мы не спускаем с неё глаз. Когда она встаёт, мы так стремительно вскакиваем, что опрокидываем стулья. Нас вновь охватывает горячка, и мы стремглав бросаемся за шляпками. Надевая перед зеркалом шляпку, я краду свечку.
Мадемуазель прилагает неимоверные усилия, чтобы не дать нам припустить во весь дух. Прохожие смеются над нашей ватагой, которая того и гляди помчится вприпрыжку, и мы смеёмся вместе с прохожими. Наконец перед нами воссияли врата. Разумеется, «воссияли врата» – лишь дань литературе… фонаря и правда нет в помине! Перед закрытой дверью с криками радости или стонами отчаяния мечется вереница теней – это ученицы других школ. Короткие вспышки от зажжённых спичек и колеблющееся пламя свечей освещают большой белый лист, прикреплённый к двери. Мы со всех ног кидаемся к нему, отчаянно работая локтями, на нас никто не обращает внимания.
Стараясь держать украденную свечу прямо перед собой, я читаю – скорее угадываю, ориентируясь на инициалы, – в алфавитном порядке: «Анаис, Белом, Жобер, Клодина, Лантене». Все, все! Вот здорово! А теперь проверим количество баллов. Минимальный проходной балл – сорок пять. Возле фамилий написано суммарное число, а рядом, в скобках, – отдельные отметки. Сияющая мадемуазель Сержан строчит у себя в записной книжке: Анаис – 65, Клодина – 68. Сколько у Жобер? 63 и 64. Люс – 49, Мари Белом – 44 1/2. Как это – сорок четыре и дна вторая? Но тогда её отсеяли? Что вы такое плетёте?
– Нет, мадемуазель, – говорит Люс, которая только что ещё раз проверила список, – у неё сорок четыре и три четверти, эти господа по доброте своей допустили Мари к устному экзамену, хотя ей и не хватило четверти балла.
Бедняжка Мари, совсем было струхнувшая, облегчённо вздыхает. Хорошо, что экзаменаторы простили ей четверть балла, но боюсь, как бы она не срезалась на устном экзамене. Когда первая радость чуть утихла, сердобольная Анаис освещает вновь прибывающих, капая на них расплавленным воском, – вот ехидна!
Мадемуазель не в состоянии нас утихомирить, не действует даже пророчески-мрачное напоминание:
– Ваши испытания ещё не кончились, посмотрю на вас завтра вечером после устного экзамена.
Но мы всё равно скачем, горланим песни под луной – она с трудом загоняет нас в гостиницу.
Вечером, когда директриса ложится и засыпает, мы вылезаем из кроватей – Анаис, Люс, Мари и я (кроме сестёр Жобер, разумеется) – и пляшем как безумные: волосы вверх-вниз, подобрав короткие рубашки, как в менуэте.
Потом нам чудится шум в комнате, где почивает мадемуазель, и мы, прервав непотребную кадриль, мгновенно разбегаемся, шлёпая голыми пятками и давясь от смеха.
На следующий день, проснувшись чуть свет, я бегу «нагнать страху» на пару Анаис – Люс, спящих с тем отрешённым видом, какой бывает у людей, добросовестно выполнивших свою работу. Я щекочу своими волосами нос Люс, та чихает, открывает глаза и в замешательстве будит Анаис, которая с ворчанием садится на кровати и посылает меня к чёрту. Я с серьёзным видом восклицаю:
– Ты что, не знаешь, сколько времени? Семь, дорогая, а устный экзамен в семь тридцать!
Они соскакивают с кровати и быстро обуваются; дождавшись, пока они зашнуруют ботинки до конца, я говорю, что ещё шесть – я плохо посмотрела. Они не так сильно раздосадованы, как я надеялась.
Без четверти семь мадемуазель нас расталкивает, размешивает шоколад, заставляет нас за завтраком проглядеть конспекты по истории, и мы, вконец оглушённые, вываливаемся на освещённую солнцем улицу – Люс с исписанными манжетами. Мари со скатанными бумажными трубочками, Анаис со своим миниатюрным атласом. Они цепляются за свои шпаргалки как за спасательный круг – ещё больше, чем вчера, ведь сейчас придётся отвечать устно этим незнакомым господам, отвечать перед тридцатью парами недоброжелательных ушей. Одной Анаис всё нипочём: робости она не ведает.
Сегодня в запущенном дворе экзаменующихся значительно меньше; сколько же их сошло с дистанции на пути между письменным и устным экзаменами! (Тут всё ясно: если на письменный многих допускают, то многих и отсеивают.) Большинство девчонок бледны как смерть, их одолевает нервная зевота, а кое-кто, подобно Мари Белом, жалуется, что свело живот… со страху!
Дверь открывается, и входят люди в чёрном. Мы молча следуем за ними наверх, в зал, из которого на сей раз вынесли стулья; лишь в четырёх углах за чёрными столами сидит по суровому, зловещего вида экзаменатору. Мы испуганно и с любопытством глядим на эту мизансцену, сгрудившись у входа и побаиваясь идти дальше, но мадемуазель подталкивает нас: «Давайте, давайте, что встали как вкопанные?» Набравшись смелости, наша компания вступает в зал первой. Узловатый и скрюченный папаша Салле смотрит на нас невидящим взором – он невероятно близорук; Рубо рассеянно перебирает цепочку от часов; старик Леруж терпеливо ждёт, изучая список фамилий, а в одном из оконных проёмов красуется тучная тётка, впрочем, она – девица, мадемуазель Мишо, и перед ней – учебник сольфеджио. Я забыла ещё одного – придиру Лакруа, который что-то брюзжит, яростно вздымает плечи, перелистывая свои книжки, и словно спорит с самим собой; девчонки в ужасе говорят друг другу, что он, должно быть, «чертовски вредный». Именно Лакруа решает назвать первое имя:
– Мадемуазель Абер!
Абер – долговязая, сутулая, сгорбленная – вздрагивает как лошадь, ошалело косится по сторонам и тут же, горя желанием произвести благоприятное впечатление, бросается вперёд и громко, с сильным деревенским выговором кричит: «Эй, я тут!» Мы все покатываемся со смеху, и этот смех, который мы и не думаем сдерживать, придаёт нам уверенность, ободряет.
Заслышав злополучное «Эй, я тут!», бульдог Лакруа хмурит брови и говорит:
– Разве кто-нибудь сомневается, что вы тут? На Абер жалко смотреть.