По дороге мы перемываем косточки Бланшо. Этот старикашка меня раздражает: дай ему волю, он бы вырядил нас в мешковину и заставил ходить с зализанными волосами.
– По-моему, он остался не совсем доволен вторым классом, – замечает Мари Белом, – хорошо, что ты задобрила его музыкой!
– Да, – говорит Анаис, – мадемуазель Лантене занимается со своим классом несколько… спустя рукава.
– Ну ты скажешь! Разве может она поспеть и там и сям! Кстати, директриса прямо на привязь её посадила, даже одевает её и умывает.
– Шутишь! – в один голос восклицают Анаис и Мари.
– Ни капельки! Загляните сами в спальню и комнаты учительниц – нет ничего проще, достаточно вместе с пансионерками вызваться таскать наверх воду – и пощупайте тазик Эме. Сухо! Там одна пыль.
– Ну знаете, это уже слишком! – заявляет Мари Белом.
Дылда Анаис ничего не говорит и, погрузившись в размышления, уходит. Не сомневаюсь, что она во всех подробностях перескажет эту историю парню, с которым крутит амуры на этой неделе. О её проказах я знаю очень мало: стоит начать расспросы, как она с лукавым видом смолкает. В школе мне скучно – симптом неприятный и совсем недавний. И я никого не люблю (может, в этом всё дело). На меня напала такая непроходимая лень, что я неукоснительно выполняю все задания; я равнодушно наблюдаю, как наши учительницы ластятся, лижутся, ссорятся, чтобы потом с ещё большим пылом предаться любви. Теперь они не сдерживают себя ни в жестах, ни в словах, так что даже Рабастан при всей своей самоуверенности теряется, глядя на их любовные игрища, и только что-то бормочет себе под нос. В таких случаях глаза Эме вспыхивают злобной радостью, как у шкодливой кошки, а мадемуазель Сержан наслаждается весельем подруги. Честное слово, диву даёшься! Малышка совсем заважничала: ведь стоит ей не так посмотреть, нахмурить бархатные брови, как директриса тут же меняется в лице.
Люс внимательно следит за столь нежной дружбой – всё высматривает, вынюхивает, берёт на заметку. Она открывает для себя так много нового, что теперь пользуется любым удобным случаем, дабы остаться со мной наедине – и ну ластиться! При этом она щурит зелёные глаза и приоткрывает губки. Однако эта малявка меня не прельщает. Почему бы ей не обратиться к дылде Анаис, которая тоже интересуется любовными играми наших двух голубок, окончательно забросивших преподавательскую деятельность? Анаис не устаёт всему этому поражаться, обнаруживая такое простодушие, что впору руками развести.
Сегодня утром в сарае, где мы ставим лейки, Люс полезла целоваться, и мне пришлось её порядком поколотить. Она не кричала и так плакала, что я в конце концов принялась её утешать. Поглаживая её по голове, я сказала:
– Дурочка, вот поступишь в педагогическое училище, там будет на кого излить переполняющую тебя нежность.
– Да, но тебя-то там не будет!
– Конечно, не будет. Но ты не проучишься там и двух дней, как третьекурсницы из-за тебя перегрызутся, зверюшка противная!
Благодарно на меня поглядывая, она с радостью даёт себя отчитать.
Может, мне так скучно из-за того, что мы переехали из старого здания? А в новом нет ни укромных пыльных закоулков, ни запутанных коридоров – идёшь, бывало, и не знаешь, куда тебя занесло: то ли ты на учительской половине, то ли «у себя», а то вдруг влетишь нечаянно в комнату младшего учителя, и приходится извиняться и уносить ноги.
Может, я старею? Может, это всей тяжестью навалились на меня мои шестнадцать лет? Право, что за глупости!
А может, это весна? Такая непозволительно красивая да погожая! По четвергам и воскресеньям я отправляюсь к своей сводной сестрёнке Клер: она вконец запуталась в своих отношениях с секретарём муниципалитета и попала в дурацкое положение. Тот никак не желает на ней жениться. Поговаривают, что бремя семейных обязанностей ему не по силам – якобы ещё в коллеже он подвергся операции из-за необычной болезни, поражающей орган, о котором не принято упоминать вслух, и потому, по-прежнему испытывая влечение к женщинам, он не может «удовлетворить свои желания». Я это не совсем понимаю, вернее, совсем не понимаю, но с жаром пересказываю Клер всё, что мне удалось разузнать. Она поднимает к небу простодушные глаза, трясёт головой и восторженно твердит своё: «Ну и что! Ну и что! Зато он такой красивый, у него такие изящные усики, и потом, я достаточно счастлива от одних его слов. Он целует меня в шею, говорит о поэзии, о заходе солнца. Чего мне ещё желать?» Действительно, если ей этого довольно…
Когда мне надоедает её болтовня, я говорю, что пора прощаться – папа ждёт. На самом деле я и не думаю возвращаться домой. Я остаюсь в лесу, ищу местечко получше и ложусь на траву. Полчища букашек снуют по земле у меня под носом (порой они ведут себя безобразно, но они такие крошечные!); как славно пахнут свежие, нагретые солнцем лесные травы… Ах, ненаглядные мои леса!
В школу я опаздываю (я с трудом заснула, мысли закружились у меня в голове, как только я погасила лампу) и застаю директрису за столом – она сидит важная, хмурая. У девчонок тоже вид постный, натянутый, чопорный. Что бы это значило? Дылда Анаис, опустив голову на стол, так силится разрыдаться, что от напряжения у неё синеют уши. Никак позабавимся! Я проскальзываю на своё место рядом с Люс, и та шепчет: «Дорогая, в парте у одного мальчишки обнаружили письма Анаис – их только что принесли директрисе, чтобы она прочитала».
Она их действительно читает, но про себя. Вот незадача! Я бы пожертвовала тремя годами жизни Рабастана (Антонена), лишь бы просмотреть эту переписку. Как бы надоумить рыжую директрису прочесть вслух два-три особо интересных отрывка? Увы! Увы! Мадемуазель Сержан окончила чтение. Не говоря ни слова распластавшейся на парте Анаис, она торжественно поднимается, размеренным шагом идёт к печке (печка рядом со мной), суёт туда сложенные вчетверо листки, чиркает спичкой, поджигает и закрывает заслонку. Выпрямившись, она обращается к виновнице скандала:
– Примите мои поздравления, Анаис, вы разбираетесь в этом лучше многих взрослых. До экзамена я оставляю вас в школе, потому что вы уже внесены в список, но я сообщу вашим родителям, что снимаю с себя всякую ответственность за вас. Девушки, перепишите задачи и не обращайте больше внимания на эту особу, она того не заслуживает.
Не в силах спокойно слушать, как потрескивают в печке литературные опусы Анаис, я, пока директриса распинается, беру плоскую линейку, которой пользуюсь на уроках рисования, просовываю её под столом и, рискуя быть застигнутой на месте преступления, сдвигаю небольшую ручку, регулирующую тягу. Никто ничего не замечает. Может, пламя потухнет и сгорит не всё. Проверю после занятий. Я прислушиваюсь: через несколько секунд шум в печи смолкает. Скоро, наконец, одиннадцать? Задачи я переписываю машинально, не думая о «двух штуках полотна, которые после стирки сели на 1/19 длины и на 1/22 ширины», – пусть себе садятся, если хотят.
Мадемуазель Сержан отправляется в класс Эме, явно собираясь рассказать подруге эту забавную историю и вместе посмеяться. Едва она исчезает за дверью, Анаис поднимает голову. Мы не спускаем с неё жадных глаз: лицо у Анаис словно окаменело, глаза опухли – так она их тёрла, – и бледная дылда упрямо смотрит в свою тетрадь. Мари Белом наклоняется к ней и с неприкрытой жалостью говорит:
– Знаешь, старушка, по-моему, дома тебе всыплют по первое число. Ты, наверно, много чего написала в этих письмах?
Не поднимая глаз, Анаис громко, чтобы все слышали, отвечает:
– Мне всё равно, письма не мои.
Девчонки обмениваются возмущёнными взглядами: надо же, мол, какая врунья.
Наконец звонок. Никогда ещё девчонки не выходили из класса так медленно. Я задерживаюсь, делаю вид, что навожу порядок в парте, а сама дожидаюсь, пока все уйдут. На улице, уже отойдя подальше от школы, я заявляю, что забыла атлас, и, бросив на ходу Анаис: «Подожди, пожалуйста», – мчусь в школу.
Я молча врываюсь в пустой класс и открываю заслонку: так и есть, там осталась пачка полусожжённых листов, которую я вынимаю с трогательной осторожностью. Какая удача! Верх и низ сгорели, но серёдка почти не пострадала. Это и впрямь рука Анаис. Сую письма в портфель – прочту на досуге – и присоединяюсь к Анаис, которая, дожидаясь меня, спокойно расхаживает взад-вперёд. Ну всё, по домам. Дорогой Анаис то и дело искоса поглядывает на меня, потом вдруг останавливается как вкопанная и тревожно вздыхает, в смятении таращась на мои руки. И тут я замечаю, что они в саже. Само собой, я не собираюсь оправдываться и тут же перехожу в наступление: