Стали мы пытать своего начальника, куда деваются несчастные крохи солдатские, кто хлебушком солдатским харчится, кто махорку солдатскую скуривает, кто попивает солдатский чаек внакладку?
— Я тут ни при чем, — как на шиле вертится «Два аршина с шапкой», — доставка плохая, путь далекая.
— Сказывай, щучий сын, кто кровушку нашу хлебает, кто печенкой нашей закусывает?
— Опять же я не виноват, дивизионные воруют, а наряды посланы давно, не нынче-завтра транспорт ждем.
— Отчего каша гнилая? Отчего в каше солома рубленая, горький камыш и всякая ерунда?
— Каша вполне хорошая.
— Гнилая.
— Хорошая.
— Гнилая! — кричим.
— Отличная каша, — твердит свое Зудилович.
Тогда принесли и поставили перед ним кукурузной каши бачок на шестерых. Дали большую ложку. Один шутник догадался, подмешал в кашу масла ружейного.
— Ешь.
Глядим, что будет.
— Ешь и пачкайся.
Припал наш начальник над котелком на корточки и принялся за кашу.
Все молчали над ним и каждую ложку в рот глазами провожали…
Ел он, ел, икнул и заплакал:
— Больше не могу, господа.
Мы его за усы.
— Кушай.
— Кушай, кормилец, досыта… Мы ее три года едим, не нахвалимся.
Распоясался он, давай опять есть. Фельдшер с писарем заспорили, лопнет Зудилович или нет?
— Согласно медицины должен лопнуть, — говорил фельдшер Бухтеяров: не только в нашем полку, но и далеко кругом славился он растравкой ран, по которым ухари получали краткосрочные и долгосрочные отпуска на родину.
— Нет, не лопнет, — успорял писарь Корольков и рассказал, как у них в штабе ординарец Севрюгин на спор зараз десять фунтов колбасы да коровай хлеба смял и не охнул, покатался потраве, и вся недолга.
— Ну, это ты, друг, врешь.
— Я?.. Вру?..
— Хотя бы и так, — говорит фельдшер, — то твой Севрюгин, а то образованный человек: в нем кишка тоньше, чуть ты ее понатужь, и готово.
Поспорили они на полтинник.
Давится «Два аршина с шапкой», но жует, а у нас уже и сердце отошло, краснословим, ржем — зубов не покрываем:
— Скусно, поди, в охотку-то.
— С верхом черпай.
— Рой до дна.
— Отгребайся, дядя, ложкой-то, отгребайся, до берегу недалеко.
— Ложка у него титова…
Выел начальник кашу и ложку облизал.
— Хороша? — спрашиваем. — Еще не подложить ли?
— Не каша — разлука, — отвечает он, обливаясь слезами.
— Помни нашу науку.
— Каюсь, братцы.
Приняли его под руки и, обсыпая неприятными словами, на гауптвахту повели.
Заодно думали и каптера Дуню постращать, да не нашли, унюхал и скрылся.
Расходимся по землянкам.
— В частях кругом пошло блужденье, — говорит разведчик Василий Бровко, — пора войне поломаться.
— Пора, пора…
— Надысь, слышь, Самурский полк снялся с позиции и самовольно в тыл ушел.
— Астраханцы тоже поговаривали…
— К зиме поди-ка ни одной русской ноги тут не останется.
— Народ у нас недружный, у каждого глотка-то, как рукав пожарный, крику много, а делов на копейку… Держись мы дружнее, давно бы дома с бабами спали.
— Твоим бы, Кузя, задом из досок гвозди дергать…
— Разбежимся все, кто же будет фронт держать? — спросил кадровый солдат Зарубалов.
— Аллах с ним, с фронтом.
— А Расея?
— Это не нашего ума дело… У Расеи жалельщики найдутся, мало ли их по тылам прячется…
— Живут, твари, с полагоря.
— Жалко, Кавказ пропадет, сколько тут наших могилок пораскидано…
— Побитых не вернешь, а грузинцев с армянами жалеть нечего, пускай сами обороняются, коли им турки не милы.
— Чего тут сидеть, мертвых караулить…
— Выслать бы своих шпионов в Россию и узнать, кто там кричит: «Война без конца», — того бы за щетину да в окопы… Или половина остаемся и воюем один за двух, а половина с оружием идем по всему государству из края в край, колем и режем, стреляем и вешаем всех сверстников царизма и, разделив по совести землю и леса, фабрики и заводы, возвращаемся сюда на смену…
— Кабы ты, Миша, заместо Керенского в креслах сидел да приказы писал, вот бы мы наворочали делов…
Взводный Елисеев вспомнил Половцева и перекрестился.
— Хороший был командир, царство ему небесное, вечный покой…
— Всеони, псы, хороши, — говорю, — не знать бы их никогда…
Мученый и маленький ефрейтор Точилкин боязливо оглянулся и сказал:
— Удохать мы его удохали, а не вышло бы тут, братцы, какого рикошета?
Когда убивали начальника, Точилкин в сторонку отбежал: крови видеть не мог после того, как однажды побывал в штыковой атаке.
— За ними гляди да гляди.
— Не поддадимся.
— Чего ждем, скажи на милость?.. Давно бы их всех на солдатский котел перевести…
— На котле далеко не уедешь, их благородиям надо на самый хвост наступить…
В комитетскую палатку прибежал язычник, прапорщик Онуфриенко, и доложил про потайное собрание офицерское: крепко-де они за Половцева обижены, надумывают, как бы казаков на полк напустить, а сами-де уговариваются по тылам разъехаться и бросить полк на произвол судьбы.
Солдат, он хитрый: там секреты и тут секреты, у них потайные разговоры, а у нас каждые сутки рота наготове.
— Какая нынче дежурная? — спрашиваю члена комитета Семена Капырзина.
— Двенадцатая дежурная, — отвечает Капырзин и, передернув затвор, посылает до места боевой патрон.
Всполошились.
— Не зевай, ребята.
— Чего зевать, каждую минуту жизня смертью грозит.
— Выходи, шуму лишнего не подавай.
Бежим во вторую линию укреплений, и я громко подаю команду:
— Двенадцатая, в ружье!
Вылетают из своих нор солдаты двенадцатой роты: кто одет, кто бос и без шапки, но все с винтовками.
Мы, комитетчики, вкратце объясняем, из-за чего поднята тревога, и рота, рассыпавшись цепью, скорым шагом направляется к лесу.
Окружаем блиндированную землянку офицерского собрания. Заходим в землянку втроем.
— Здравствуйте, господа офицеры! — смело говорю я и кладу руку в карман на бомбу.
— Здорово, шкурники! — отвечает батальонный второго батальона штабс-капитан Игнатьев и, встав из-за стола, идет прямо на нас. — Мерзавцы! Как вы смели войти без разрешения дежурного офицера?
И со всех сторон густо посыпались на нас обидные слова.
Вижу, Остап Дуда сменился в лице и на батальонного грудью.
— Нельзя ли выражаться полегче?.. Мы есть депутация… Пришли узнать, какой вы за пазухой камень держите?
— Что-о тако-о-ое? — орет Игнатьев, глаза выпуча. — Ах вы, каторжные лбы!
Не помню, как шагнул вперед и я.
— Знай край да не падай, ваше не перелезу! Довольно измываться над нашим братом! Довольно из нас жилы тянуть!
— За нас двенадцатая рота! — с провизгом закричал из-за меня и Капырзин. — За нас полк, за нас вся масса солдатской волны, казаками нас не застращаете, это вам не старый режим…
— Ма-а-а-алчать… Предатели… Родина… Измена! — Батальонный выхватил наган. — Я не могу… Я застрелюсь! — и поднял наган к виску.
— Валяй… Один пропадешь, а нас — множество — останется, — говорит Капырзин.
Раздумал. Опустил руку с наганом и говорит тихим голосом:
— Сукины дети вы.
Офицеры окружили его, отжали в угол и принялись успокаивать.
— Господа депутаты, — обратился тогда к нам молодой и чистый, как утюгом разглаженный, адъютант Ермолов, — господа, по-моему, тут недоразумение… Камня за пазухой мы не держим, и никаких особых секретов у нас нет… Просто, как родная семья, собрались чайку попить и побалагурить… Верьте слову, политикой мы никогда не интересовались… Мы не против и Временного правительства, не против и революции, но… — он оглянулся на своих, — но…
— Мы не допустим, — выкрикнул Игнатьев, — чтоб какая-то сволочь грязнила честь полкового знамени, под которым когда-то сам Суворов водил наш полк в атаку на Измаил и Рымник. Наше знамя… — и пошел и пошел про заслуги полка высказывать.