Через час Хартенштейн, взбодрившись телом и духом, вернулся к себе на борт, где его уже поджидал Мельман с таким выражением лица, какое бывает у средневекового рыцаря после встречи в глухом лесу с таинственной Белой Дамой. То есть с выражением растерянно-недоуменным.
– Чего? – коротко вопросил его Вернер и тут же ощутил, как приподнятое настроение самым предательским образом покидает его облагороженную коньяком душу.
– Разрешение получено. И вот еще… – помощник протянул радио с пометкой «совершенно секретно». – Отто ошибся или сошел с ума.
Отто, шифровальщик-радист, жизнерадостный весельчак и скалозуб, не ошибался никогда и свою работу знал на совесть, с ума ему тем более сходить было незачем.
– Хорошо. В мою каюту. Там разберемся, – приказал капитан Мельману.
Прочитав радио, Вернер уже не знал, браться ему за голову или за иное какое, противоположное ей, место. Указание было предельно четким и загадочным одновременно. Спасенного лейтенанта взять с собой, без обозначения его персоны где бы то ни было в судовых документах, по пути следования из отсека пленного стараться не выпускать из отсека, однако без насилия, в разговоры ни в коем случае не вступать и по прибытии передать гауптштурмфюреру Ховену лично на руки, а тот уж сообразит, что делать дальше. Попутчика расстрелять и тихо утопить, сей акт тоже нигде не фиксировать. Бред, да и только. Хартенштейн переглянулся с помощником.
– Ты что-нибудь понимаешь?.. И я тоже – нет. Кто такой этот Ховен?
– Видимо, старший службы безопасности там, куда мы следуем, – растерянно предположил помощник Мельман, утирая вспотевший от духоты лоб.
– Там, куда мы следуем. А куда мы, собственно, следуем? – сейчас только Вернер сообразил, что до сих пор еще не вскрыл секретный пакет. Пришлось вставать и лезть в личный сейф. На два ключа. Его и помощника. Повернули на раз-два-три, резко и неприятно щелкнуло железо. Серый плотной бумаги конверт, казенная печать. Прочитали, чтобы совсем уже обалдеть.
– Как это понимать? Северо-запад антарктического побережья. Код для связи. Связи с кем? С пингвинами? – Хартенштейн сам не заметил, как перешел на злобный крик. И напрасно. Помощник, и без того слегка туповатый, офонарел не меньше его самого.
Прошло еще немного времени. Плюнув на собственные принципы, Вернер все из того же сейфа извлек бутылку чистого, как слеза, шнапса. Выпили по-походному, не закусывая. Немного посидели в тишине. Не от того, что нечего было сказать, а именно потому, что в огромном количестве возникшие ругательные тезисы не могли найти себе выхода и задыхались в толчее.
– Ладно. Прибудем на место, увидим. Не думаю, чтобы папа Дениц затеял столь невозможный розыгрыш. У нашего адмирала вообще с юмором туго, – произнес наконец Хартенштейн, прихлопнул вскрытый пакет ладонью. – Ты сам позаботься об этом Рейли.
Не то чтобы он, Вернер, не желал марать руки, а хоть бы и не желал, он не расстрельная команда и не «Мертвая голова», но Мельману при всей его старательной военной косности легче будет отдать приказ. Впрочем, помощник его даже не покривился, только кивнул.
– Дурак этот Рейли. Кого спасал, тот его и погубил, – бросил помощник Мельман, уходя.
– Он сам себя погубил. Дай бог, чтобы и с нашими предателями на вражеской стороне поступали так же, – на всякий случай нравоучительно сказал Вернер.
Грязное это расстрельное задание обер-лейтенанту Мельману вовсе не доставляло удовлетворения. Но как раз сейчас опять проявилась одна из особенностей его нескладного, неудачливого сложения, характера. Брать на себя добровольно чужое дерьмо. Пусть его считают тупым прусским сапогом и деревянным служакой, напротив, он обладал слишком острой чувствительностью к людским настроениям и обстоятельствам. В такой степени, что всегда было ему стыдно, когда он видел людей, окружавших его, образно говоря, насквозь. Вот и сегодня – воспринял настроение шефа, будто он сам переживал возможность отдачи пакостного приказа. Гадливость и намерение любой ценой держаться подальше. И снова Мельману сделалось неудобно и не по себе, словно в замочную скважину он подглядел, как начальник его испражняется в гальюне. И снова безропотно согласился выполнить нечистое дело, избавить другого, еще и острил при расставании, чтобы капитан Хартенштейн не догадался, будто его помощник способен на тонкую чувствительность. Тем и жил до сих пор, заслонялся от суда сослуживцев этой выдуманной, непробиваемой толстокожестью, оттого были и взятки гладки. Каждый ведь говорил себе: «Мельман, а что Мельман? С него как с гуся вода. Он не ведает даже, что творит, потому, когда Бог раздавал людям человеческое, ему по ошибке досталось дубовое. Такой вот неудачник». На него никогда не сердились, а, напротив, жалели по случаю. Правда, в карьере далеко не ушел. Сорок пять, обер-лейтенант, эполет с одной «шишечкой» и без бахромы. Почему-то «без бахромы» получалось зазорным, особенно приставка «без». И к чему указывать это в табели о рангах? Нет бахромы и черт бы с ней! А так получалось, что в его обер-лейтенантском достоинстве присутствует нечто оскорбительное и увечное, будто не удостоили. Даже для простого лейтенанта не столь обидно, ибо сказано: его погоны «чистые из двух серебряных прядей». Одно слово «чистые», но какой смысл! А тебе «без бахромы»! Без сердца и без перспективы. И в придачу сегодняшний расстрел. Он уже так много принял на себя чужого греха, что даже не переживал по этому поводу. То есть, конечно, переживал, но как-то обыденно, заученно, как приступ малярийной лихорадки, который терзает и мучает, но про который наперед знаешь – он неминуемо пройдет.
Да только на сей раз вышло все не так, как всегда. Наверное, от того, что обманно вышло. Если, скажем, пустил пулю в лоб врагу, или особенно если он из русских, которых топили недавно в северных морях, то здесь иное дело. Эти коммунисты и советские, они так смотрят в упор, словно ждут твою пулю как родную, и ничего им не жаль, ни себя, ни тебя. Случись Мельман на их месте, они бы не призадумались. А глаза, глаза! Ведь отражается в них не лицо того, кто наводит готовое полыхнуть огнем оружие, видят только вместо этого поганую рожу. И от того не выстрелить, значит, опозориться и дать слабину. Это как дуэль, где у одного пистолет, а у другого – не менее смертельная ненависть, и кто кого!
А ведь парнишке честно обещали. Уже тем самым, что подняли на борт и одежду дали сухую, хоть и не бог весть какой свежести. Кормили и содержали вместе с механиками, все равно те по-английски ни бум-бум, молодые и зубоскальные сорванцы, он им вроде и помогал в чем-то. Теперь лейтенанта Рейли приказано за борт. И не просто за борт. Для начала пулю в лоб, чтоб уж точно не всплыл нигде и никогда. Мельман расстрелял его лично, и правильно, нечего разлагать команду. Он – помощник капитана и должен следить за нравственным состоянием вверенных ему людей. Даже наверх не взял с собой никого. Да и куда бежать парнишке? В шварцваальдском лесу они, что ли? Зато на сей раз Мельман понял и увидел, как именно чувствует себя обычный человек перед насильственной смертью. Скверное это состояние. Он еще оружие толком не достал, а уже от парнишки пошел такой страх, что Мельмана стало тошнить. Не потому что противно, а будто сам его переживал. Бедный лейтенант Рейли, незадачливый предатель, да и предатель ли? Ну-ка попробуйте из интендантской службы, где выдавал по списку госпиталям клистирные пробирки, – и под торпеды, да в воду, где мало шансов, если не знаешь, как себя уберечь с честью. А Рейли не знал, вот и схватился за свой спасательный круг. Выжить любой ценой. Не то чтобы трус, только не его это война. Есть на свете такие люди, для которых любая война, хоть за свой клочок земли, хоть за родных детей, а все равно – не его. Они не виноваты, просто их сотворили из такой глины, и баста. В мирное время офицер Рейли владел вместе с отцом велосипедной мастерской. А Мельман – офицер вермахта в третьем поколении, прусская косточка. Потому это он расстреливает Рейли, не наоборот. Так стало тошно, что даже до борта не довел, спустил курок, потом матрос-ефрейтор Зидер, кроя на чем свет стоит герра старшего помощника, оттирал лужу. Когда голова вдребезги, кровищи – разве ведрами носи. Но так лучше, сразу, чтоб не мучился. Чтоб умер с чувством растерянности и несправедливости. Чтоб этот лейтенант Рейли не успел себе ответить «почему?» и, найдя ответ, не обделался, стоя на обессиленных ногах от неотвратимости и личного ничтожества, совсем уже жалким образом. А Мельман спрятал пистолет и пошел себе. Что он уносил с собой внутри, так это его дело и никого оно никак не касается.