Тоскливец
Никому из жителей Горенки не было известно, откуда в селе появился Тоскливец, а с другой стороны, это никого и не интересовало – мало ли кого мутные воды жизни прибивали к этому самодостаточному островку и сколько других не менее странных типов осело в свое время в Горенке, превращая ее постепенно в подобие Ноева ковчега. К тому же Тоскливец появился в этих местах уже давно, купил хату-развалюху да и устроился в сельсовет то ли счетоводом, то ли писарем, Бог его знает. Место, по мнению горенчан, было неприбыльное, и никто из них не спешил просиживать задарма брюки. И Тоскливец оказался там, где мечтал. И неприбыльное место вскоре стало прибыльным, потому что любое дело, даже самое плевое, стопорилось по неизвестным причинам и не решалось до тех пор, пока недогадливый мужик не приносил наконец Тоскливцу «портрет» какого-нибудь из великих земляков наших, и хатка Тоскливца постепенно разрасталась и превращалась в дом, но как-то постепенно и незаметно, скромно, что ли, и не бросаясь при этом в глаза. И брать Тоскливец умел деликатно и нежно и при этом ни разу не попался, посему прослыл человеком честным и аккуратным, ибо взяв, обещанное неизменно исполнял. Были у него когда-то и имя, и фамилия, но известны они были только паспортистке, потому что иначе как Тоскливцем его никто и никогда не называл. И все потому, что на мужиков его разговоры неизменно навевали тоску смертную, словно сама костлявая преждевременно норовила заглянуть им в душу двумя покрытыми мутной пленкой глазами деревенского счетовода. И они спешили выйти поскорее на свежий воздух, чтобы продышаться, а потом спешили в корчму, чтобы окончательно прийти в себя, крестясь и одновременно чертыхаясь.
У баб Тоскливец вызывал что-то вроде жалости, уж очень умел он к ним подольститься жалобными своими разговорами да своего рода обходительностью. Говорят, Тоскливца даже били пару раз за чрезмерное донжуанство, хотя поверить, что он может кому-то вскружить голову, никто всерьез не мог. Росту был он среднего, с чахоточным румянцем на впалых, бледных щеках, унылую поверхность которых пересекали несколько рваных фиолетовых шрамов. Такой же шрам имелся и на остром, непрерывно поддергивающемся кадыке, и Тоскливец как человек аккуратный и заботящийся о своей внешности все эти шрамы неизменно запудривал, отчего они становились еще заметнее. Бледный его череп прикрывали остатки рыжих мягких волос, которые он зачесывал на левую сторону, чтобы скрыть от любопытных глаз некогда пострадавшее от ревнивца ухо, значительная часть которого осталась в его прошлой жизни. Его узенький, как долото, подбородок был замаскирован самодовольной бородкой, которая скорее пошла бы профессору-гинекологу, чем сельскому писарю. Надо заметить, что бородку эту он то сбривал, то отпускал, Голова совершенно запутался в том, как на самом деле выглядит его подчиненный, ибо когда тот являлся с бородой, Голове казалось, что ее нет, и наоборот. В результате один только вид Тоскливца сразу же вызывал у Головы нестерпимую мигрень, но уволить его никакой возможности не было – уж слишком много тому было известно о проделках своего начальника. Кончилось все тем, что Голова приказал Тоскливцу бороду сбрить и больше никогда ее не заводить.
И жил бы себе Тоскливец припеваючи в Горенке, словно в каком-то тридевятом царстве, если бы в один прекрасный день раскрашенное в бесстыжий желтый цвет такси не выгрузило возле его уже солидного к тому времени дома обтрепанную, черноволосую в прошлом дамочку с двумя изумрудными глазами на бледном, покрытом веснушками лице. Вещей при ней было немного, и она, подхватив видавший виды чемоданчик, без долгих размышлений пнула горемычную калитку и исчезла во дворе Тоскливца. А тот и вправду стал еще тоскливее с приездом своей дражайшей, неизвестно откуда взявшейся половины. Глаза стали у него еще мутнее, румянец на щеках превратился в багровый закат, а лупить подношения с мужиков он стал настолько нахально, что даже ко всему привычный сельский голова был вынужден намекнуть ему, что если так пойдет и дальше, то он покажет ему, где Бог, а где порог. Тоскливец присмирел и был замечен на Мотринином огороде – видать, пытался с помощью пухлой ворожейки стряхнуть с себя печаль, одолевшую его с приездом супружницы.
А тут, как на зло, Параська клад нашла. Не то, чтобы она его специально искала, а просто подвалила ей, Параське, удача – целую шкатулка золотых дукатов углядела она между корнями помидоров и, недолго думая, объявила Хорьку, что он может теперь и ульями, и огородом заниматься самостоятельно, потому что она теперь – дама и должна наконец заняться собой. Хорек не посмел сказать ей, что клад-то накануне он сам и зарыл, но с перепоя не удосужился выкопать яму поглубже и дукаты эти – его кровные, доставшиеся ему от прабабки. Нет, не посмел Хорек признаться Параське, что никогда не показывал ей это богатство и был вынужден теперь скрепя сердце смотреть, как Параська его прожигает. А Параська съездила в город и возвратилась в чудовищном костюме и с ужасающей прической, напоминавшей более всего скифский курган. И привезла она еще два чемодана одежды, и сумку духов, и несколько весьма полезных книжек, таких как «Путеводитель по Таити» и «Каникулы на Бали». Хорек быстро смекнул, что дукаты, если их не уберечь, достанутся каннибалам, и шкатулка испарилась из Параськиной спальни, как будто ее там никогда и не бывало. Как она ни грозилась, Хорек был неумолим. Не брал, не видел, не слышал. Пришлось Параське смириться с мыслью, что в этой инкарнации Таити ей не по зубам, и снова приняться за огород.
В эти крайне сложные для Параськи времена стала к ней подъезжать тихой сапой супруга Тоскливца. То дыньку занесет вяленую да и засядет часа на три с дурацкими разговорами ни о чем, то к себе пригласит полистать журналы мод пятилетней давности, но Параське деваться было некуда – она хоть и немного, но побыла важной дамой и выпроваживать гостью, да еще и городскую, ей было не к лицу. А Кларе, половина Тоскливца звалась к тому же Кларой, что-то от нее было нужно, но даже хитрая и подозрительная Параська не могла сообразить, что именно. Клара заходила с визитами все чаще и чаще, и Параське прямо спасу от нее не было, она даже с Хорьком советовалась, как ее отвадить, но тот только похохатывал и отмахивался от Параськи, как от мухи.
– Да ну ее, – говорил Хорек, – это правда, что они с Тоскливцем какие-то припадочные и лучше обходить их десятой дорогой, но гнать ее не следует, потому что по морде видно, что порчу может навести.
Хорек, как и все горенчане, опасался зеленоглазых.
Параська, чтобы отвадить непрошеную гостью, спустила как-то днем цепного пса, но тот по ошибке, не дождавшись Клары, вцепился в Хорька, и тот решительно заявил, что да, и в самом деле действовать надо, но только не так.
А тут вдруг Тоскливец стал каждый день в город ездить вместо того, чтобы в конторе сидеть, и Хорек понял, что какая-то ситуация назревает, но никак не мог догадаться, какая именно.
Поэтому, когда полная всяческих подозрений и страхов неделя подползла к концу, они с Петром отправились по своему обыкновению в корчму, чтобы спокойненько все обсудить. Явдоха такие походы всячески поощряла, потому что могла по своему обыкновению просвежиться, а проштрафившаяся Параська была уже не в счет. Хорошенько выпив, чтобы раскрепостить окаменевшее за неделю каторжных трудов воображение, кумовья пришли к выводу, что Клара пронюхала про дукаты и хочет Хорька обворовать, оставив заложником Тоскливца, которому, как известно, можно только что-то дать, но получить обратно совершенно невозможно, ибо все, что имеет хоть какую-то цену, прилипает к Тоскливцу и растворяется в нем, как сахар в чае.
Придя к этой мысли, они тут же бросились в хату Хорька, но было поздно – тайник за печью зиял мрачной пустотой, как зуб, из которого выпала пломба, причем дверь в хату была аккуратно заперта, а в спальне без всякого стыда храпела Параська. Хорек вышел во двор, чтобы посмотреть в глаза собаке, – может быть, хоть у нее остался еще какой-то стыд, но та куда-то подевалась и совершенно не спешила продемонстрировать остатки совести. Все было против Хорька. С горя приятели решили возвратиться в корчму, чтобы смыть с души тоску и все обмозговать. В корчму они шли по извилистой, пыльной и впавшей в вечную спячку улочке; из-за заборов свешивались яблоневые ветви, норовя поцарапать зазевавшихся пешеходов; им встретилась знакомая нам уже свинья, черное рыло которой расплылось в злорадной ухмылке.