Литмир - Электронная Библиотека

Михаэль вошел в пекарню, как входил каждое утро, чтобы одеться возле печи. Он спустился в яму, поднял на меня глаза и улыбнулся мне оттуда той улыбкой, какой дети улыбаются симпатичным чужим людям, и вот уже руки Якова задвигались по его затылку и шее и стали нежно разминать его плечи.

— И я не могу забыть, как на Кипре — мы тогда с Леей единственный раз в жизни поехали за границу — я купил Биньямину такую черную рыбацкую шляпу, из тех идиотских греческих сувениров, которые там продают туристам. Что-то за гроши. Но Роми я купил транзисторный приемник. Я думаю, это был первый транзистор в нашем поселке. Он стоил безумно дорого. В те времена транзисторы стоили кучу денег. Лея увидела подарки и ничего не сказала, сказала только, что ей холодно, что она устала, — и пошла спать.

Он играет пальцами по лопаткам, читает позвонки худенькой спинки, заучивает ребра.

— Одевайся, Михаэль, и беги к тии Дудуч, пусть она тебя накормит, беги осторожней, и скажи Шимону, чтобы он отвел тебя в школу.

И когда Михаэль выходит, он торопится к окну и следит за ним взглядом, пока тот не входит в дом.

— Почему я так поступил? Поверь мне, я и сам не знаю. — Яков отошел от окна. — Мы вернулись домой, и дети пришли с отцом встретить нас в порту. Биньямину было тогда лет тринадцать, а Роми восемь, и они так волновались и радовались, что не сдержались и распаковали свои подарки прямо там, и я помню, как Биньямин посмотрел на новый транзистор Роми и на свою тряпичную шляпу и не сказал ни слова. Ты ведь знаешь, как это у детей, как они всё сравнивают — почему тот получил больше, чем я, и все такое. Но Биньямин — нет. Он принял приговор. Что так вот обстоят дела между ним и его отцом. Я несколько дней размышлял об этом, а потом перестал, потому что Биньямин не носил эту шляпу, и прошел день, и еще день, и происходили всякие события, и под конец я забыл всю эту историю, и только через несколько лет, когда Биньямина уже не было на свете, вдруг появляется Роми с этой шляпой на голове, и мне снова припомнилось все это. Поди знай, как работает память. Что ее сохраняет, что приканчивает, а что вдруг пробуждает. Может, если б он не погиб, мне бы это сегодня не мешало. Но сейчас, после того как все так повернулось, это меня убивает. Тот его взгляд там, в порту, и то, что он не сказал ни слова. Что он это принял. И я ничего не сказал Лее. Никому ничего не сказал. Ни матери, ни Роми, ни — уж конечно — отцу. Сейчас я в первый раз с кем-то говорю об этом. Об этом и о том, что не уберег своего сына.

— В чем ты себя винишь? Что не пошел присматривать за ним в армию? Оставь, наконец, Яков.

— В разговорах ты всегда возьмешь верх. Но мы ведь оба знаем правду — всякая кошка бережет своих котят, но я своего не уберег. А я знаю, как беречь ребенка. Нет на свете ребенка, за которым отец следил бы так, как я слежу за Михаэлем. Если он упадет с неба, я успею добежать и поймать его в воздухе, где бы я ни был. И если кто-нибудь тронет его, сделает ему что-то плохое, я убью негодяя вот этими руками. Я держу Михаэля в вате, как хрусталь. Как мать сохраняла живым тот кусок закваски из Иерусалима. С того дня, как этот несчастный ребенок появился на свет, он у меня на руках. Все время. Еще раньше, чем я узнал о его болезни. Это сын моей старости, мой последыш, ты сам видишь, как он похож на меня. Моя копия.

— Он совсем не похож на тебя, — сказал я. — Он не похож ни на кого из нашей семьи.

— Он похож! — Яков возвысил голос. — Он похож! Ты ведь ничего не видишь, ты же слепой, как крот! Даже отец говорит, что он точь-в-точь как я, когда был маленький.

— Что это ты вдруг доверяешь тому, что говорит отец?

— Какая разница? — закричал Яков, и угроза сплелась в этом крике с мольбой. — И почему ты вообще говоришь со мной так?

— Отец говорит, что Михаэль похож на дядю Лиягу, — беспощадно сказал я.

— Какой еще Лиягу?! — так и подпрыгнул Яков. — Откуда ты вдруг взял Лиягу? Что общего у моего ребенка с каким-то Лиягу? Это я сам. Я смотрю на него и вижу себя. Ты не понимаешь?! Этот ребенок вырос из моего бедра, из моего плеча, как черенок из дерева. Я породил его, как дрожжи. Я разделился надвое. Лея была ничто во всей этой истории. Ничто. Слышишь? Она была просто инкубатор, вот и все. Я использовал ее матку, потому что у меня ее нет.

Тошнота подступила к моему горлу.

— Мне не нравится этот стиль, — сказал я.

— Ах, извините! — воскликнул Яков. — Кому-то здесь не нравится стиль. Господину, который пишет книги, это неприятно. Как мы могли забыть?! Все остальное в порядке. Лея лежит в комнате, точно мумия, Биньямин и мать в могиле, за Михаэлем нужно все время следить, Роми меня убивает, отец спятил, но у нашего американского дядюшки есть, видите ли, проблемы со стилем!

Я молчал.

— Тебе неприятно, что я говорю «матка»? Особенно «Леина матка», да? И то, что я присутствовал при кесаревом и все видел, это тебе, конечно, тоже неприятно. И не смотри на меня так. Я тоже умею быть сволочью. Это я видел ее изнутри, я! Не ты! Мускулы, и жир, и кишки, и матку, и всё. Как те курицы, которых разделывала Мертвая Хая, с гроздьями желтков.

— Извини, — сказал я. — Я не думал, что ты будешь так реагировать.

— Какая разница, — сказал Яков после продолжительного молчания. — В нашем возрасте никто уже не меняется, и в нашем возрасте уже не до экспериментов, и уже не заводят новых друзей. Вот я и говорю с тобой, потому что к тебе я привык, и еще потому, что у меня нет никого другого, и тебе придется примириться с моим стилем, потому что у тебя нет выбора. Как я примиряюсь с твоей жизнью, так и тебе придется примириться с моей. Я всего лишь хотел сказать, что Михаэля я оберегаю, а Биньямина не берег. Я только спорил с ним и донимал его, и за его кровь я тоже не отомстил. Мне ли не знать, кто в этом виноват. Тот офицер, который ошибся в маршруте, и тот, что вел вторую группу и вместо того, чтобы спросить пароль, сразу велел стрелять. И тот ротный, который провел инструктаж, как дебил, и все те гении, эти жирные сволочи в штабе, которые только и знают, что трахать девушек-солдаток. Ты что, думаешь, Роми мне не рассказывала об этих говнюках, которые каждую минуту норовят кого-нибудь полапать? Знаю я этих типов, они и операцию небось планировали с какой-нибудь мейделе[95] на коленях, которая в это время красила губы. Так чего удивляться, что они не позаботились спасти человека? Чего удивляться, что они оставили его подохнуть? Кричать там в темноте, среди камышей, пока не умер? Чего удивляться, что все они выкрутились из этого с маленькими замечаниями в личном деле, и всё? И скрыли от меня, что случилось, и мне пришлось раскапывать всё самому? Я поехал в госпиталь и нашел парня, который тоже получил там пулю, и он мне рассказал, как это все случилось, и как в Биньямина попала пуля, и как он упал, и кричал, и кричал, и никто его не нашел. Только когда он совсем замолчал, кто-то наткнулся на его тело, наполовину уже в воде Иордана. Но кого я обвиняю? Ведь я его потерял еще раньше, чем они его убили. И ее тоже потерял. Намного раньше. Значит, мне так и положено теперь: стоит закрыть глаза, не важно, где и когда, и я вижу только его, а не ту картину, где моя Лея входит в пекарню, сушит ноги и выжимает дождь из своей косы.

Несколькими часами позже, по дороге в клинику боли, отец стал допытываться, какое впечатление произвела на меня квартира Роми. Он ни разу там не был и хотел знать, «что она приготовила» и «чисто ли у нее».

— Женщина без мужчины, как корабль без капитана, — сказал он и потом понизил голос, чтобы водитель такси не услышал — Придет парень, увидит такую сатанику, — даже минуту она не посидит спокойно, тут же встанет и убежит. Чего ему оставаться?

Поближе к воротам больницы он начал охать. Я знал, что он репетирует, и не мешал ему в этом. Доктор боли принял его с улыбкой, потрогал и надавил пальцами, пока отец не начал стонать и даже подвывать на разные голоса и стал казаться мне большим органом, на котором доктор играл с поразительным мастерством.

73
{"b":"99460","o":1}