Саломо Саломо заинтересовался микрографией, когда ему было девять лет. Как-то раз, на одном из уроков в талмуд-тора, терзаемый той отчаянной скукой, которую ощущают только умные дети, он стал искать себе занятие, достойное его внимания. Он стал зубрить список имен из книги Берейшит, глава ламед-вав, или 36-я, пока не выучил его на память как в прямом, так и в обратном порядке; он нарисовал тайком предполагаемые лица пятерых дочерей Цлафхада, которые почему-то представлялись ему все на одно лицо; он посвятил несколько минут размышлениям о том, существует ли какой-то глубокий смысл в том, что ивритские «аба», «ими», «нин» и «дод», означающие «отец», «моя мать», «правнук» и «дядя», являются палиндромами, а другие родственники — нет. Потом он выдрал тонкий волосок из затылка дремавшего перед ним мальчика, вставил его в щель на кончике своего пера, высунул язык и написал на своем ногте пять первых стихов из раздела Вэишлах, что в книге Берейшит, глава ламед-бет, или 32-я.
Это деяние вызвало большой шум в школе и во дворах Еврейского квартала и имело плохой и горестный конец. Заместитель мутасарефа, омерзительный и жестокий турок, любитель миниатюр и сам карликового роста, в тот же день услышал о «ногте маленького монастирца», приказал поставить мальчика пред собой и после короткого расследования велел отослать его ноготь в музей в Стамбуле. Во всем городе слышно было, как вопил истязаемый ребенок, пока два анатолийских солдата волокли его к передвижной гильотине и начальник стражи отрубал верхний сустав его пальца, но в Иерусалиме на такие вопли обращали не больше внимания, чем на соломинку в пыли. Город, оглохший от собственной святости и старости, камням которого был не в диковинку вкус крови детей, девственниц, ягнят, стариков и солдат, не впечатлился муками Саломо Саломо. Его отец и мать, ожидавшие у крепостных стен, пока их окровавленного и потерявшего сознание мальчика не выбросили наружу, тотчас погрузили его на носилки, принесли домой и лечили страшную рану до ее заживления. Но та боль не изгладилась из его памяти и тела. По ночам — так он рассказывал — он слышал отсутствующий сустав, и всякий раз, когда ему случалось встретить страдающего человека, он просил его описать свою боль, терпеливо выслушивал его сравнения и потом изрекал свой суд: «Это болит меньше, чем палец» — или: «Это болит больше, чем палец».
Саломо Саломо не оставил свое искусство, и с возрастом слух о нем разнесся по всему миру, а у миниатюрного письма появились потребители, подражатели и поклонники. Вооруженный лупами часовщиков, широкими зрачками и кисточками из одного-единственного волоса, вырванного из ресниц мушиного глаза, создавал он свои творения и получал за них хорошие деньги. Естественно, пошли завистливые разговоры, и, когда Саломо написал пять книг Пятикнижия на пяти гусиных яйцах, клеветники заявили, что ничего он там не написал, а всего лишь наставил точек, которые своей претенциозностью скрывают свою лживость, поскольку в силу исключительной малости не поддаются никакой проверке.
Саломо Саломо воспылал гневом. Он тотчас позвал рава Давида Альтмана, который знал всю Тору на память и был единственным ашкеназом, получившим разрешение преподавать в иешиве «Бейт-Эль», и предложил отправиться к своему английскому приятелю, доктору Джеймсу Бартону, в клинике которого имелся микроскоп такой силы, что «показывал даже вшей, что живут на вшах».
В те дни доктор Джеймс Бартон приехал из Индии в Иерусалим и, в отличие от других упомянутых здесь персонажей, был вполне реальным человеком. Многие старожилы города до сих пор помнят его привычку играть в теннис, накрасив губы киноварью, подсинив глаза и натянув на голову тугую сетку для волос. (И всегда выигрывать, потому что кружевная юбка, которую он натягивал на свои бычьи бедра, так и развевалась на ветру, обескураживая соперников и лишая их необходимой сосредоточенности.)
Рав Давид Альтман проверил гусиные яйца под могучими линзами, сопоставил крохотные буквочки с их однояйцовыми близнецами в своей фотографической памяти и по прошествии шести часов выпрямился и подтвердил, что вся Тора, или Пятикнижие, вплоть до непроизносимого знака огласовки внутри буквы «тав» в стихе «Его сыны и сыны сынов его с ним» из книги Берейшит, или Бытие, и малых значков над поцелуем Эсава и Якова, а также над «и Аарон» в книге Бемидбар, то есть Числа, глава гимел, или 3-я, — все это содержится на их скорлупе и ни одна из завитушек не пропущена. И тогда слава Саломо Саломо вернулась к нему и вознеслась до небес.
Булиса Ашкенази хорошо понимала, как велики достоинства Саломо Саломо и как замечательны таланты его сына Элиягу, но напомнила свату Шалтиелю его крупную неудачу в другом сватовстве, которое началось большими ожиданиями, а кончилось неизлечимым приапизмом супруга. Шалтиель выслушал, улыбнулся и сказал: «Глупец боится хорошего, а умный любит читать по звездам», — и, предоставив булисе Ашкенази самой разгадывать смысл изречения, поспешил в дом Саломо. И как только он вошел, Элиягу сообщил ему: «Я согласен», потому что до него уже донесся голос птички небесной и собственного здравого смысла. Он знал невесту и не боялся красоты, приписываемой ее грудям, потому что его любовь была отдана миссис Глидден, а у миссис Глидден было три достоинства, которые каждый монастирский мужчина искал в женщине: она была далеко, она принадлежала другому и она не знала, что любима.
Свадьбу праздновали весело и пышно. Брачный контракт был написан на косточке мушмулы, халы для жертвоприношения вызвали ожидаемый восторг, рыбы, сморщившиеся от соли, плавали в озерах ракии, и монастирцы веселились и танцевали, а потом потребовали, чтобы жених и его отец исполнили традицию и прилюдно провели ученый диспут.
Тогда поднялся Саломо Саломо и выдвинул утверждение, что совершеннейшее бесконечное уменьшение будет достигнуто путем написания четырех букв имени Сущего на острие иглы, ибо тем самым вся Вселенная и ее обитатели будут сжаты в одну безмерно тяжелую точку, которую, в силу ее бесконечной малости и малости ее бесконечности, каждый обитающий на ней человек сможет носить в маленьком кармашке своих брюк, хотя, естественно, он тоже будет уменьшен настолько, что станет меньше даже той точки, на которой он обитает, в то время как она находится в кармане его брюк. Присутствующие зааплодировали, а некоторые из молодых гостей потеряли сознание, потому что циклические силлогизмы подобного рода имеют свойство ускорять и усиливать сами себя, а у молодых, как известно, разум уже достиг вершины своих возможностей, но колени, глаза и сердце еще не обрели ловкости и не имеют ни координации, ни надлежащего опыта.
Тогда поднялся со своего места Элиягу и, не преступая пятую заповедь, доказал своему отцу, что, даже если ему удастся создать эту безмерно тяжелую точку, она провалится сквозь саму себя и все потащит за собой, и тем самым вся Вселенная вывернется наизнанку, как перчатка, начиная с того самого брючного кармана и вплоть до гор и величайших морей, и вернется к своему исходному размеру, только с другой стороны. Все это Элиягу произнес, стоя на одной ноге, чтобы доказать свою зрелость и устойчивость.
И снова все захлопали, а его отец сказал: «Ты победил меня, сын мой!» А родичи со стороны невесты — бедные красильщики тканей, которые не поняли ни единого слова из рассуждений своих новых родственников, — смутились, но радовались вместе со всеми.
На пути к своему рождению беды держатся за пятку радостей, и потому случилось так, что беда Элиягу Саломо приключилась с ним в ту же самую ночь. Отец жениха и мать невесты напомнили молодоженам, как важно сохранять темноту в спальне новобрачных, и булиса Ашкенази, тоскливо вздохнув, сказала Мириам: «Женщине лучше потерять невинность в темноте, чтобы ненароком не найти ее потом при свете».
Но Элиягу Саломо, в силу своей большой любознательности, тем не менее зажег в спальне новобрачных керосиновую лампу и так навлек на себя зло своими же руками. Свет вырвал из тьмы стены комнаты, резьбу в изголовнике супружеской кровати и сияющую улыбку Мириам, которая слышала от родственниц и соседок настолько противоречивые и уклончивые описания первой брачной ночи, что решила, будто это не более чем разновидность игры в прятки. Она сбросила с себя простыню, которой укрывалась, и осталась в скромной ночной рубашке. Потом она подняла руку, чтобы вынуть шпильки из волос, и две упругие волны едва заметно прокатились под ее рубашкой.