И тем не менее в архивах по сей день существуют огромные списки самоубийц, которые явственно характеризуют явление суицидов во Франции 1789–1793 годов как эпидемию, распространявшуюся по стране с исключительной скоростью. Тупиковых ситуаций в то время было множество, и их жертвами стали многие сторонники Жиронды или, наконец, Робеспьер. Эти люди дошли до последней черты и поняли, что из создавшейся ситуации живыми они все равно не выйдут. И их поведение выглядит вполне объяснимым и логичным. В конце концов, они понесли заслуженное наказание за свои многочисленные преступления, и кровь тысяч их жертв была отомщена («Мне отмщение и Аз воздам…»)
Если заглянуть в недалекое будущее, то настал тот день, когда и всесильный зеленоликий Робеспьер был объявлен вне закона, и прежде столь лояльные по отношению к нему патриоты выбросили его из окна, а вслед за ним и его брата. Бывший тиран в буквальном смысле этого слова рухнул с большой высоты, ударившись о каменную кладку и свалившись в зловонную помойную яму. При этом он не разбился насмерть и пытался застрелиться, предчувствуя позорный конец. Эта попытка покончить с собой оказалась неудачной: в самый решительный момент рука Робеспьера дрогнула, и он серьезно повредил себе только челюсть.
А потом человек, так долго наводивший страх на всю страну, весь в зловонной грязи и в крови, несколько часов лежал в холодном тюремном коридоре, пока не пришел его конвой. Потом осужденного поспешно взвалили на телегу под радостные крики. На редкость жалкое зрелище представлял он собой в тот момент. Челюсть Робеспьера была обмотана кое-как кровавой повязкой, он не мог шевелиться, а под голову ему подложили деревянный ящик. Его оскорбляли со всех сторон, и, наверное, в первый раз не в силах произнести ни слова, он ощущал свое ничтожество с такой отчетливостью («Он был взвешен, он был измерен и признан никуда не годным»).
Как и прежде, телега с осужденным еле двигалась по парижским улицам, запруженным народом. Со всех сторон, с крыш и из окон смотрели люди с лицами радостными, любопытными и почти счастливыми. Жандармы указали своими шашками на полумертвого Робеспьера, и одна из женщин, вскочив на подножку телеги, закричала во весь голос: «Не могу выразить словами, как радует меня твоя смерть: до самой глубины моего сердца. Все жены и матери Франции проклинают тебя, так отправляйся же в ад, selerat!». Когда бывший тиран с трудом открыл глаза, он увидел перед собой грязную и окровавленную сталь гильотины. Палач Сансон сорвал с его лица кровавую тряпку, и поврежденная челюсть Робеспьера немедленно отпала. Он издал душераздирающий крик, и Сансон поспешил скорее закончить свою работу. Палач совершил казнь, и радостный, ликующий крик одобрения разлетелся по всей площади, по всей стране, да и, пожалуй, по всей Европе. Наверное, можно сказать, что эхо этого радостного крика звучит до сих пор…
На могиле Неподкупного была выбита оригинальная эпитафия, вполне в духе чисто французского остроумия:
«Прохожий, кто бы ты ни был, не печалься над моей судьбой.
Ты был бы мертв, когда б я был живой».
(Passant, qui que tu sois, ne pleure pas mon sort.
Si je vivais, tu serais mort).
Но пока тиран был еще жив и полноправно властвовал в стране, охваченной стремлением к самоубийству, и эта страсть завладевала не только политиками, потерпевшими фиаско. Существовало множество людей, не имевших ни малейшего отношения к политике, но буря, разрушавшая как столицу, так и провинции, потрясла их душевные устои до основания. Они выбирали уход из жизни, справедливо опасаясь худшей доли. Наконец, многчие не могли пережить потерю близких и любимых, предпочитая добровольно последовать за ними. Пожалуй, последняя категория самоубийц была наиболее мужественной. Например, мадам Лавернь, услышав в Революционном трибунале смертный приговор своему мужу, немедленно бросилась ему на шею, таким образом в одно мгновение заслужив право разделить с ним его печальную судьбу. Поступок этой мужественной женщины вполне может быть отнесен к самоубийству.
Некий нотариус того времени в своих воспоминаниях описывает случай, произошедший в его конторе. Один из служащих узнал, что его брату вынесен смертный приговор, и, казалось, отнесся к этому известию довольно спокойно. Он выглядел немного задумчивее, чем обычно, но и только. Этот человек постоянно следил за часами и вдруг, неожиданно вынув пистолет, произнес: «Сейчас голова моего дорогого брата упадет, и я соединяюсь с ним». Никто даже не успел толком понять, что происходит. Раздался выстрел, и несчастный служащий упал, обливаясь кровью.
А сколько случаев любовного отчаяния можно было наблюдать во времена массового террора! Как любил тогда говорить палач Сансон, «гильотина работает исправно», и она работала, каждый день унося сотни молодых жизней. Большинство приговоренных были прекрасны. Они еще не знали, что их длинные локоны пойдут впоследствии на изготовление париков для каких-нибудь сапожников, а кожа – на сумки. Эти люди, находившиеся в полном расцвете сил, презиравшие опасность и смерть, к какому бы политическому лагерю они ни относились, готовы были с огромным воодушевлением сыграть роль апостолов своих духовных убеждений.
Как же могли женщины не восхищаться подобными людьми? Наверное, само время, экстремальное и героическое, делало и любовь явлением необыкновенным, не менее героическим, чем принесение собственной жизни в жертву на алтарь своего идеала. Любовь утратила банальность, больше не являясь простым развлечением; она сделалась необыкновенно сильна и увлекательна. Эта страсть вела к предельным крайностям – от глубочайшей низости до высокого самопожертвования. Никто уже никогда не узнает, сколько влюбленных женщин в те страшные дни последовали в могилы вслед за своими мужьями и любовниками, поскольку подобные истории редко вызывали шум. Все эти люди, потерявшие надежду и отчаявшиеся, нисколько не желали ни шума, ни славы. Ими двигала исключительно чистая любовь, совершающаяся в молчании и тайне.
Были, правда, и люди с наклонностями мелодраматическими, которых никогда не устроила бы тихая и безвестная кончина. Их трагедии сопровождались невероятными по накалу страстей сценами, слезами, требованием для себя казни на гильотине. Именно такая история произошла с упомянутой выше мадам Лавернь. Были и другие способы вызвать к себе ненависть адской власти и заслужить казнь: в этом случае люди писали в трибунал письма оскорбительного содержания, чтобы у патриотов имелся повод осудить их на смерть. Об этих мрачных драмах истории осталось только воспоминание, однако даже по этим немногим фактам можно судить, насколько ужасным было влияние радикальных перемен на умы людей, волею судьбы вынужденных жить в эпоху великих перемен. Нельзя не признать, что люди, потерпевшие политическое фиаско, переносили свое поражение с достоинством и мужеством. Подобную кровавую страницу истории заполнили, например, сторонники Жиронды. Когда настал их черед выступить в роли подсудимых и сразу 20 депутатам пришлось выслушать в зале суда, где прежде они судили аристократов («бывших»), собственные смертные приговоры, один из осужденных, Валазе, предпочел немедленно поставить точку в своей жизни. Прямо в зале суда он выхватил кинжал и вонзил его в свою грудь. Правда, и это не спасло его от казни, хотя бы и показательной: патриоты гильотинировали его остывший труп.
Другие же имели мужество спокойно встретиться с Сансоном, не стараясь найти для себя более «удобную» смерть. Так, жирондист Верньо, постоянно носивший при себе яд, решил не воспользоваться им, а разделить судьбу своих товарищей. Этот яд, зашитый в его одежду, находился при нем и в то время, когда Верньо поднимался на эшафот. Он не испытывал страха и нисколько не желал выглядеть героем мелодрамы.
Среди прочих жирондистов были задержаны также госпожа Ролан и Клавьер. Надо сказать, что госпоже Ролан, как натуре экзальтированной, были свойственны мысли о самоубийстве, и тем не менее она предпочла от них отказаться, видимо, из тех же соображений, что и Верньо. Клавьер был заключен в ту же тюрьму, что и мадам Ролан. Они часто беседовали, в основном на философские темы, и подобные спокойные разговоры оказывали благоприятное воздействие на Клавьера, которому временами начинало отказывать мужество; впрочем, не нам его в чем-либо упрекать.