Старинное укрепление с рядом наружных дворов, сводчатыми воротами, бастионами и запутанным лабиринтом помещений как будто было осаждено самим хаосом, воплотившимся в сотнях обезумевших патриотов. Виноторговцы неожиданно превратились в артиллеристов и стреляли по этому воплощению самодержавия из пушек сиамского короля, однако стены крепости, первое из помещений которой выстроили 420 лет назад до этого достопамятного события, были весьма прочны и толсты, а инвалиды – надежно спрятаны за бойницами, откуда вели ружейный огонь.
Патриоты подожгли кордегардии и столовые инвалидов, а некий парикмахер собрался взорвать в Арсенале селитру, когда оттуда неожиданно выбежала перепуганная женщина. Она была молода и красива, а потому ее приняли за дочь де Лонэ и пожелали сжечь несчастную на глазах коменданта. Они исполнили бы свое намерение, если бы не человек, в котором капля разума еще сохранилась, – Обэн Боннемер. Рискуя жизнью, он отбил молодую даму у толпы и спас ее. Повсюду загорелась солома, и вокруг Бастилии образовался настоящий ад с пламенем, дымом, ревом и суетой.
Раненых было довольно много. Их уносили в дома, расположенные по улице Серизе, в очередной раз выслушивая последнюю волю: не отступать от этой проклятой крепости, пока она наконец не падет. Но как она может пасть? Ее стены невероятно толсты, и вряд ли их можно взять пушками сиамского короля. К старому де Лонэ делегации отправлялись еще три раза, чтобы заставить его сдаться, но тот вряд ли вообще мог что-либо услышать, а тем более понять среди этого адского грома и свиста пуль. Делегации патриотов каждый раз возвращались раздосадованные, и стрельба начиналась с новой силой. К Бастилии притащили пожарные шланги, чтобы из них заливать пушки инвалидов – защитников крепости. В толпе патриотов нашлись даже знатоки античной истории, которые кричали, что неплохо было бы соорудить катапульты. Наиболее активно действовал, подстрекая восставших на более решительные действия, Майяр, настоящее исчадие преисподней, который в полной мере проявил себя во время сентябрьской резни, а также Эли и Юлэн.
А во внутреннем дворе Бастилии по-прежнему тихонько тикали часы, отмеряя последние минуты существования древней крепости и ее защитников. Когда стрельба только-только началась, часы как раз пробили час дня. Теперь же стрелки неумолимо двигались к пяти.
В подвалах тюрьмы содрогались от ужаса семеро узников: их невероятно тревожил гром, доносившийся снаружи. Их пугали освободители, и они не хотели покидать свои камеры. Они совершенно не были уверены, что инвалиды смогут долго выдерживать шквальный огонь, который обрушивается на них: ведь даже отсюда, снизу, понятно – они лишь уклоняются от этого огня.
Помощи несчастному де Лонэ ждать неоткуда. Он даже не узнал никогда, что один гусарский отряд попытался пробиться к нему, аккуратно пробравшись переулками до Нового моста, однако командир гусаров, увидев нескончаемое человеческое море, сразу утратил боевой задор, которого, впрочем, и до этого было не слишком много.
Восставшие немедленно «вычислили» вновь прибывших и обратились к ним с закономерным вопросом, для какой цели те подошли. Командир быстро нашелся с ответом: «Мы хотели бы к вам присоединиться». Тогда представитель патриотов, большеголовый и уродливый, с синими губами (как оказалось впоследствии, небезызвестный «друг народа» – Марат) рявкнул: «В этом случае вам следует немедленно спешиться и отдать нам свое оружие!». Командир гусаров понял окончательно, что Бог есть, когда его проводили на заставу и отпустили.
В это время бедный де Лонэ молчаливо сидел в своих покоях с каменным лицом, больше напоминая статую. Он не мог принять решение и не отрывал взгляда от стоявшей перед ним свечи. Что делать? Взорвать крепость, как он и предполагал? И почему ему не хотят оказать никакой поддержки? Почему его бросила на произвол судьбы власть, которой он всю жизнь служил верой и правдой? И как взять на себя ответственность, взорвав Бастилию? Это был бы потрясающий фейерверк – сумасшедший столб пламени среди моря этой орущей, взбунтовавшейся черни!
Но де Лонэ, как и римского патриция, больше заботит в эти мгновения другое. Он уже почти уверен, что жизнь кончена. Как старый солдат, он привык спокойно относиться к смерти, но принять ее следует с честью. Вопрос: реально ли это? Скорее всего нет. У де Лонэ опускаются руки ото всех этих мыслей. А может быть, наконец думает он, просто умыть руки и предоставить черни делать свое дело, раз уж он брошен всеми и никому, ни одному человеку на свете нет до него дела?
Де Лонэ мешает только одно: крохотная надежда, которая светит как маленький лучик в кромешной бездне отчаяния. Только эта надежда заставляет его метаться и мешает принять окончательное решение. Он уже однажды решительно схватил факел с криком, что взорвет крепость и себя вместе с ней, однако так и не сумел поднести огонь к пороху. Несчастный старый солдат не мог понять, что только продлевает агонию как крепости, так и свою собственную.
Инвалиды тем временем уже были не в силах выдерживать четырехчасовой адский рев: они достали свои белые носовые платки и сделали из них маленькие флаги капитуляции. Но не только они устали стрелять; не стреляли даже молодые швейцарцы. Пристав Майяр, балансируя на шаткой доске, удерживаемой толпой на парапете, приблизился к бойнице, чтобы забрать послание у одного из швейцарцев. «Они готовы сдаться!» – торжественно взревел пристав. В записке, однако, оговаривались и условия сдачи крепости: прощение и сохранение жизни всем ее защитникам. «Даю честное слово офицера», – ответил на это Юлэн (наивный Юлэн, неужели ты всерьез предполагал, что потом хоть кто-нибудь подумает о том, что такое честное слово офицера?).
Но ковать железо следовало, пока оно горячо, тем более что все уже порядком устали, и Майяр закричал: «Ваши условия приняты!». Подъемный мост медленно опустился, и поток разъяренной толпы хлынул внутрь крепости. Бедный Юлэн со своим честным словом офицера, кто теперь стал бы его слушать: неужели эта чернь, опьяненная триумфом и жаждущая только крови? Инвалиды и швейцарцы во всяком случае не верили, что им действительно будет дарована жизнь, и они уже успели переодеться в белые блузы. И вот упал первый швейцарец, инвалиду отрубили правую руку и убили (говорят, это был тот самый инвалид, что не позволил де Лонэ в минуту его полного отчаяния взорвать пороховой погреб, а вместе с ним половину Парижа), а потом потащили изуродованное тело на Гревскую площадь. Напрасно Юлэн надрывался, крича: «Остановитесь, их всех надо отвести в Ратушу и судить, как положено!».
Патриоты обнаружили и де Лонэ; как они говорили, «опознали по серому камзолу с красной лентой». Юлэн попытался защитить его, все еще хватаясь, как утопающий за соломинку, за свое честное слово офицера. В сопровождении Майяра он повел несчастного коменданта сквозь толпу в Отель-де-Виль. Впереди процессии гордо шагал Эли, высоко подняв шпагу, на конец которой он наколол записку с просьбой о капитуляции. Бедный старый маркиз, тебе никогда не попасть в Отель-де-Виль, туда принесут лишь окровавленную косу, торжественно поднятую залитой кровью рукой патриота.
Де Лонэ вели сквозь крики, давку и проклятия. Едва он был выведен на улицу, как немедленно получил удар шпаги в плечо, а на улице Сент-Антуан наиболее рьяные патриоты набросились на старика и стали рвать ему волосы. Де Лонэ, защищаясь, ударил ногой одного из нападавших, и это послужило сигналом к атаке. Эскорт бывшего коменданта Бастилии опрокинули на землю и смяли, и совершенно измученному Юлэну оставалось только сесть на груду камней и схватиться за голову. Честное слово офицера было растоптано окончательно. Де Лонэ пронзили шпагами и потащили по грязи, а человек, который получил от старого маркиза удар ногой, собственноручно отрубил ему голову. Голову коменданта насадили на вилы и понесли по улицам. Правильно, Юлэн, зрелище было просто омерзительное! Отвратительно было бы тебе видеть и то, как эти поистине жалкие трофеи с триумфом пронесли по всем улицам и бросили к монументу Генриха IV.