- А ведь это плохо!
- Чего уж!..
- Вот то-то низко клали-то... Говорил ведь я - повершить бы еще разок, так нет: больно высоко, таскать носилки тяжело!.. Вот тебе и тяжело...
Семен энергично гремит стаканами. По-видимому, разговор становится ему неприятен. Ну и ладно...
Пью чай и курю, курю и хожу по своей небольшой комнатке, хожу и думаю: "Хорошо бы приехать кому теперь..." И представляется мне, что, пожалуй, кто-нибудь и приедет... Кому бы приехать? Может, Егор Василич соберется и притащит с собою гитару и карты?.. Славно бы время провели... Споем мы с ним меланхолическими голосами: "Среди долины ровныя" или "Виют витры" под {45} печальное тренканье гитары, затем, пожалуй, и удалую начнем: "Ах вы сени мои..." или что-нибудь подобное, и по обыкновению не кончим: как-то не ладятся у нас веселые песни... Поговорим о том, что когда же это, мол, пойдут морозы и наступит зима, поскорбим о судьбе несчастных озимей, о бездорожье, о вздорожании бакалейных закусок... Позеваем, повздыхаем сокрушительно, закусим чем бог послал, а на сон грядущий сыграем по маленькой в преферанс с болваном, и по окончании игры аккуратно запишем должок, мелком на притолке. На наличные мы не играем с Егором Василичем: человек он расчетливый и копейку бережет...
А то и Андрей Захарыч заедет и выложит новости со всего уезда. Расскажет, почему танюхинский целовальник, заведомый вор и грабитель, от острога избавился, свяжет причину этого избавления с новой шляпкой председательши Лупоглазовой или с вороным битюгом, недавно приобретенным самим председателем. Сообщит новый анекдот о Храпоткине, местном помещике и женихе, замечательном своею глупостью и громадным животом... Передаст свежеиспеченную остроту исправника Демокритова или смехотворнейшую выходку нашего enfant terribl'я 1 Микульского... Не забудет и про то, что мать протопопица тройню родила, в Головлеве на крестинах поп костью подавился, а в Ольховатке дьякон с женой подрался и ради этой причины в набат ударил, чем несказанно всполошил все село... Все, все расскажет! И опять-таки славно проведем время...
Немудрено, что и Семен Андреич приплетется и уж непременно захватит новые газеты, - журналами он пренебрегает и никогда их не выписывает, разве когда с картинками... Ну, уж это человек умственный и о протопопице говорить не станет. С ним мы и Мак-Магона продернем и прохвосту Гамбетте надлежащую встрепку воздадим... Не забудем и австрийского премьера и железного канцлера... Примем во внимание и министерство новое в Турции и волнения в Герцеговине. Как? Что? Почему? Чем кончится?.. Одним словом, все содержимое доброго десятка газетных нумеров с подобающим глубокомыслием взвесим, значение этого содержимого для судеб Европы {46} вообще и России, в частности, определим и о будущем помечтаем, причем сладко вздохнем и сплюнем, как обыкновенно делается, когда мерещатся бифштексы на голодный желудок... Поскорбим слегка и о настоящем, однако с достодолжной осмотрительностью и с надлежащей примесью упования. Вообще славно проведем время...
А что, если все трое?.. Что, если?.. Вот бы... Я радостно вздрагиваю и начинаю усиленно ходить и курить... Того гляди приедут... Отчего же им и не приехать?..
- Эка льет-то, батюшка! - вздыхает Семен за перегородкой. "Гм... льет... А ведь и в самом деле льет!" И я гляжу упорно в окно, а за окном будто какие нити тянутся сверху, и нету тем нитям конца. Очевидная нелепость моих предположений встает предо мною воочию... Радостное ожидание сменяется какою-то ленивой злобою, и опять хожу и курю, хожу и курю... Туман в глазах, туман в голове, во рту какая-то горькая, вяжущая скверность, на сердце - тоска... А дождик - тук-тук, тук-тук... А маятник тик-так, тик-так... И главное - все это постукивает не спеша, размеренно, хладнокровно... Именно хладнокровно, как будто так думая: к чему спешить, торопиться, времени у нас довольно на то, чтоб свести с ума любого миндальника-оптимиста... О господи!..
С Семеном бы, что ли, поговорить?.. Да об чем с ним говорить?.. Сгорели "они" до тла в позапрошлом году. - Знаю... Мальчишку пятилетка у него лошади задавили. - Знаю... Жена к Чумакову приказчику сбежала. Знаю... Мир целовальнику надел отдал в аренду за недоимки - знаю... Чахотка у него развивается. Работать он почти не может. - И, это знаю... Все знаю... И не о чем мне говорить с Семеном.
Порывисто беру какую-то книжонку и начинаю читать. Нет - темно. То есть оно, пожалуй, и не совсем темно, читать-то и можно бы, но... О господи!..
С твердою решимостью, вероятно несколько удивившею Семена, преспокойно подшивавшего подметку к старому сапогу, я напяливаю кожаное пальто и выхожу за хутор. Дождь как будто поутих; по крайней мере он уж не льет, а только моросит, то есть стоит в воздухе в виде мельчайшей пыли... Дует влажный, пронизывающий ветер, наклоняя к земле мокрый бурьян на межах, щетиня соломенную крышу хуторских построек... До далекого {47} подернутого легким туманом горизонта тянется ровное, как скатерть, грязно-желтое, печальное, неприветное поле... Ни деревушки, ни кустика, ни бугорка... Все это появляется на горизонте только в ясные дни.
Около самого хутора пролегает неглубокая ложбина, в которой шумит и трепещется мокрый камыш. Невдалеке, в этой же самой ложбинке, морщится маленькими грязноватыми волнами узенький прудок, запруженный полуразмытой плотиной, которую только, кажется, и сдерживают своими корнями молодые ветелки, сиротливо распростирающие по сырому воздуху свои мокрые, голые ветви... У пруда - небольшой лужок с поблекшей травою, низко прибитой к земле, долгими, непрерывными дождями.
И над всем этим нескончаемой вереницей тянутся угрюмые, синеватые тучи...
И так-то изо дня в день, изо дня в день!
В один из таких сумрачных дней, когда я только что начинал пить свой утренний чай, совершенно неожиданно скрипнула дверь, и за перегородкой послышался тихий голос:
- Дома хозяин-то?
- Где ж ему быть? - вопросом же ответил Семен.
- Кто там? - спросил я, внезапно воспрянув духом.
- Мы, Миколай Василич, - вваливаясь в комнату, ответил мне неожиданный гость. Это был мужик из соседней деревушки Березовки, Василий Мироныч. Я, конечно, обрадовался ему, как только может обрадоваться человек, почти обезумевший со скуки. Мы сейчас же вплотную подсели к самовару и завели длиннейшие разговоры. Но прежде расскажу, что за мужик был Василий Мироныч.
Ему было лет за пятьдесят. Благообразное, умное лицо, обросшее большой светло-русой бородой, степенная тихая речь, открытый взгляд серьезных серых глаз - все это располагало в его пользу, заставляло если не чувствовать к нему особой симпатии, то уважать его, а главное - верить ему, его всегда строго обдуманным и непременно имеющим какое-нибудь практическое значение рассказам, советам и рассуждениям. Именно - практическое значение, потому что все его рассказы, советы и рассужде-{48}ния вертелись исключительно на почве непосредственной, так сказать осязательной, пригодности. Все, что не соприкасалось с этой пригодностью, - не пользовалось его уважением. Оно было либо лишнее и вообще "блажное", либо такое, о котором нам, темным и грешным людям, говорить не след. Одним словом, он был не из тех, которые, мечтая о журавле в небе, выпускают синицу из рук. Мне даже всегда почему-то думалось, что и эта пословица, а также и много иных в таком же духе, вроде "своей рубашки" и "всяк за себя", - выдумана и пущена в ход непременно Василием Миронычем. Не этим, не березовским, конечно, а другим, который, может быть, во времена удельных междоусобиц проживал где-нибудь около Твери либо Рязани...
Вот за эту-то "синицу" я хотя и уважал Василия Мироныча, но любить его не мог, - просто инстинктивно не мог любить... Странно, что не я только один относился так к Василию Миронычу. И на миру его уважали, даже отчасти побаивались, почти всегда слушали, но любить опять-таки не любили.
- Каков мужик Василий Мироныч? - спросишь, бывало, какого-нибудь березовского обитателя, и обитатель, не задумываясь, ответит;