СЕДЬМОЙ ЭТАЖ
Он слыл трудным мальчиком. Он слыл трудным лет с шести, когда папа и мама впервые заговорили с ним о школе. Это было в марте. Они сказали ему, что вот пролетят весна и пето — и в сентябре он пойдет в школу. Папа вспомнил свой первый школьный сентябрь — каштаны были еще зеленые, как в мае; мама ничего не вспоминала, мама только вздохнула и сказала, что время не стоит на месте. А он вдруг рассмеялся и заявил, что в школу не пойдет. Мама сделала большие глаза, а папа очень спокойно спросил у него:
— Значит, ты хочешь остаться невеждой?
И он ответил папе тоже очень спокойно:
— Да, папа.
И тогда папа объяснил ему, что он мелет вздор, потому что человек не может всерьез судить о том, чего он не знает. А для него, Гришки, или, короче, по-домашнему Гри, школа и невежество — это просто слова, лишенные смысла.
— Просто слова, — повторил папа.
И тогда Гри опять рассмеялся, а папа сказал ему:
— Перестань смеяться; смех без причины…
Папа не договорил, потому что Гри прервал его и очень серьезно произнес:
— …это поливитамины.
Папа сказал, что его сын жалкий рифмач и что сам он, папа, в детстве тоже был таким, но в школе, когда он занялся серьезным делом, все это слетело с него, как осенняя кора с платана.
— И ты сделался цвета кремовой слоновой кости, как облинявший осенний платан.
— Ты угадал, сын, — сказал папа. — Но не забывай, есть разные способы окраски…
— Например, — весело произнес Гри, — можно отодрать за уши. Я опять угадал, правда, папа?
— Да, — согласился папа, не колеблясь, — и мы сейчас убедимся в этом на собственном опыте. Гри, подойди ко мне, пожалуйста, поближе — отсюда я не достану тебя.
Гри встал у кресла, справа, отец ухватил его за ухо и, притянув к себе, крепко обнял. Мама сказала, что этот вариант она предвидела с самого начала, и сын немедленно поддержал ее:
— Да, мама.
— Гри, — сказал папа, — ты стал болтлив, как электронная гадалка из комнаты смеха. Но я знаю, ты полюбишь школу и будешь прилежно учиться. Только дай мне, пожалуйста, слово, что не будешь торопиться с ответом, пока не познакомишься по-настоящему со школой,
— Хорошо, папа, — сказал Гри, — если тебе очень хочется отложить правду, отложим ее. Но ты сам говорил мне: правду надолго откладывать нельзя.
— Так, — кивнул папа и хотел еще сказать, что если бы мы всегда точно знали, где правда, к человечеству вернулся бы золотой век. Но он не сказал этого, и потом, когда Гри ушел к себе, он решил, что в присутствии сына не следует увлекаться нравственными и социальными обобщениями, потому что преждевременная зрелость — это нередко преждевременная грусть.
— Ты должен быть с Гри построже, — сказала ему жена.
— Да, — ответил он, — я могу приказать ему молчать, но приказать ему не думать я не могу. Даже если бы это разрешалось законом.
Через полчаса Гри постучался в комнату отца.
— Войди, — сказал отец, — но помолчи две минуты. Я должен дописать фразу.
Усевшись в кресле, Гри наблюдал за отцом и постепенно, от стоп к животу, погружался в бархатное, как от человеческого тела, тепло. Такое же бархатное тепло Гри обволакивало на берегу моря, когда в перегороженной каменной запруде перед ним млели крабы, прогретые солнцем. Никто, кроме него, Гри, не замечал, как меняется окраска панцирей у крабов, как завихряются струйки воды в оранжевых клешнях, как меняется взгляд черных, испуганных глаз краба. Прежде он думал, как все: у краба всегда испуганные глаза, погому что краб всегда таращит их. Но потом, много раз, он видел у крабов другие глаза: тоже вытаращенные, но тусклые и безучастные. Поначалу он решил, что эти крабы попросту больны, но внезапно, когда рядом проносилась серебристая фиринка, краб, только что больной и безучастный, делал отчаянный паучий рывок. Промахнувшись, краб секунд десять-пятнадцать судорожно подгребал клешней песок, а потом снова каменел.
Однажды он показал крабов папе и спросил, как они меняют цвет своих панцирей. Папа сказал, что здешние крабы не способны менять свою окраску, а то, что Гри видит, просто сумма физических факторов — толщина слоя воды, угол падения солнечных лучей, свечение неба, движение воздуха, — которые воспринимаются им как игра красок на панцирях. Почему именно на панцирях? Ну как почему, удивился отец, да просто потому, что именно на них сосредоточено внимание человека.
— Кстати, — заметил отец, — ты и сам мог бы это сообразить, Гри.
Да, подумал Гри, я и сам мог бы это сообразить, но крабы-то меняют свой цвет на самом деле. На самом деле. Неужели и папа не замечает этого?
Гри огорчался, когда отец не поддерживал его, но это длилось очень недолго — до того самого дня, когда отец в разговоре с матерью, понизив зачем-то голос, сказал, что не только разные поколения, но даже люди одного поколения видят и толкуют мир по-разному — и это, вероятно, первейшее условие постижения мира.
— И в конечном итоге, — добавил папа уже во весь голос, — прогресса.
Дня через три после этого Гри нашел в папиной библиотеке книжку о Джордано Бруно — человеке, которого сожгли за то, что он не хотел думать так, как другие. Но это было очень давно, утешал себя Гри, полтысячи лет назад. А потом он нашел другую книжку — и ему стало страшно, потому что этой книжке было всего сто четырнадцать лет, и автор ее рассказывал о жестоких пытках, которым подвергали люди людей только за то, что одни видели и думали не так, как другие. И всегда были правы те, что казнили, и всегда были не правы казненные. А потом приходили новые поколения и новые судьи, и белое становилось черным, а черное — белым. И это был уже последний суд, которого никто не пересматривал.
Отец дописал фразу и сказал Гри, что, пожалуй, лучше всего посидеть у окна.
— Хорошо, — сказал Гри, — я тоже люблю сидеть у окна.
В руках у Гри был альбом, и отец потянулся к стене, чтобы выдвинуть столик, но Гри остановил его:
— Не надо, папа. Альбом будет лежать у тебя на коленях. Можно?
Мужчина подвинулся, и теперь они сидели в кресле рядом — отец и сын. Отец листал страницы молча, мальчик тоже молчал, потому что никто не требовал у него объяснений. Перелистав весь альбом, отец вернулся к двенадцатой странице, где в джунглях пряталось чудовище, напоминавшее игуанодона, и спросил, какая страна здесь изображена.
— Сельвас, среднее течение Амазонки, — объяснил Гри, — вчера доктор Мануэль из Белу-Оризонти рассказывал по телевидению, что он готовит новую экспедицию в долину Мадейры. Он говорил, что пора, наконец, развенчать Амазонку — принцессу Тайны.
Слушая сына, отец закрыл глаза. Потом, чуть-чуть приоткрыв их, так что Гри не мог понять, видит его отец или нет, сказал:
— Доктор Мануэль вправе строить какие угодно планы. Но мой сын мог сообразить, что в джунглях такой исполин, как игуанодон, не прожил бы и одного дня, потому что деревья, лианы и топи превратили бы его в беспомощную глыбу мяса.
— Ты прав, папа, я не подумал.
— Да, — кивнул отец, — и я очень рад, что ты понимаешь это. Но я не беспокоюсь, Гри, в школе тебе дадут знания упорядоченные, а не случайные, и таких алогизмов ты допускать не будешь. Как видишь, школа нужна всем.
Первого сентября Гри отправился в школу. Каштаны были еще зеленые, как в мае. На пятипалых листьях платана лежала серебристая сентябрьская пыль — тонкая и легкая, как пыльца с крыла капустницы.
Кроме Гри, в классе Было еще тринадцать мальчиков и девочек. Учительница Энна Андреевна nocтроила их парами и сказала, что осмотр школы они начнут с верхнего, седьмого этажа, чтобы не подыматься лишний раз на лифте.
На седьмом этаже было тихо, как в музее энтомологии. Три стены каждой комнаты были заняты электронными аппаратами. четвертая — огромным, от стены до стены, окном. Посреди комнаты стояла парта, за этой партой сидел мальчик. Во всех комнатах сидели мальчики, и только в одной, предпоследней, Гри увидел девочку. А последняя вообще пустовала. Энна Андреевна вдруг рассмеялась — он был очень странный, ее смех, в тишине загадочного седьмого этажа — и сказала, что здесь сидят непослушные дети, и последняя комната ждет не дождется какого-нибудь новичка. Но Энна Андреевна, конечно, уверена, что из ее класса в эту комнату никто не попадет.