Литмир - Электронная Библиотека

L’ermite — s’il s’agit d’un ermite raisonnable — avalera ses propre pensées et enfermera ses propre émotions durant ces semaines d’hiver intérieur. Il saura que le Destin avait l’intention qu’il imitât le loir en cette occasion; alors il se soumettra, se mettra lui-même en boule, se glissera dans un trou de la vie et se résignera doucement à se laisser emprisonner par le mouceau qu’y transportera le vent et qui, bientôt, le bloquera et le gardera dans la glace pour la saison nouvelle.

Qu’il dise: «C’est très bien; cela doit être ainsi puisque c’est ainsi». Et peut-être qu’un jour son sépulcre neigeux s’ouvrira, que la douceur du printemps reparaîtra, que le soleil et le vent du sud l’atteindront les haies en bourgeons, les chants des oiseaux et des rivières libérées l’inciteront à une résurrection chaleureuse.

Peut-être sera-ce le cas; peut-être en ira-t-il autrement; il se peut que la gelée pénètre dans son coeur et ne fonde plus; il se peut qu’au retour du printemps un corbeau ou une pie becquètent du mur ses os de loir.

Eh bien, même dans ce cas, tout sera bien; on suppose que dès son commencement il se savait mortel et qu’il devrait un jour suivre le chemin destiné à toute chair: «Aussi bien tôt que tard».

* * *

L’espace blanc est toujours un point nuageux pour le solitaire.

…Vers la dernière de ces sept et longues semaines j’admis ce que pendant les six autres j’avais jalousement exclu, la conviction que ces blancs étaient inévitables: le résultat des circonstances, le décret du Destin, une part du sort de ma vie et surtout un sujet sur l’origine duquel aucune question ne devait jamais être posée et sur la conséquence douloureuse duquel aucune plainte ne devait jamais être proférée.

…J’essayai divers expédients pour soutenir et remplir mon existence: je commençai un grand ouvrage de dentelle, j’étudiai l’allemand avec quelque assiduité, j’entrepris un cours régulier de lectures dans les volumes les plus austères et les plus gros de la bibliothèque; en tous mes efforts j’étais aussi orthodoxe que je savais être. Y avait-il erreur, pourtant, sur quelque point? Fort probablement.

Mais l’heure du supplice était celle du courrier

Так писем не ждут:

Так ждут — письма. [225]

Mais l’heure du supplice était celle du courrier; par malheur je ne la connaissais que trop bien et j’essayais aussi vainement qu’assidûment de me cacher cette connaissance, redoutant la torture de l’attente et l’aballement écoeuré du désappointement qui, quotidiennement, précédait et suivait le coup de sonnette bien connu.

Je suppose que les animaux en cage et nourris chichement au point de rester toujours affamés, attendent leur nourriture comme j’attendais une lettre. Oh — pour dire la vérité et abandonner ce ton faussement calme qui, si on le soutient longtemps, use l’endurance de la nature — je subis durant ces sept semaines des craintes et des douleurs cruelles, d’étranges épreuves intérieures, de misérables défaillances de l’espérance, d’intolérables envahissements du désespoir. Ce dernier La lettre — la lettre bien-aimée — ne voulait ras venir; et elle était toute la douceur que j’avais à attendre dans la vie.

* * *

Charlotte Brontë — <1853>

МЦ — 1932 [226]

* * *

— Не знаю, обнаружится ли в дебрях моих записей еще одно мое письмо, последнее, знаю, что в дебрях сундуков существует на него ответ: целый обвинительный акт: за ужасное (у меня — намеренное, чтобы сразу разорвать) слово: связь, за разбитое его доверие, преданность, приверженность. (Было ли всё это — ничего не знаю и никогда не узнаю.) На последнее письмо, уже дико мучась от другого: другим, не ответила.

1926 г. — весна, помнится. (2-го ноября 1925 г. приехала в Париж.) Мы на Villette, y Черновых [227]. Новые люди, успех первого вечера, воженье вдоль виллетского канала увесистого чудного Мура, и пр. и пр., сердце — отчасти, время — целиком замещено. И — письмо от А. Б<ахраха>. Просит повидаться. Назначаю. Нееврейски-высокий, но типично-еврейский молодой человек, долговязый, с большими глазами (или очками?) с большими ушами, с большими губами. У Ч<ерно>вых его знают, по крайней мере с виду: как усердного танцора на эмигрантских балах и неудачного претендента на руку дочки Цейтлиных [228] (меценатов) — красотки — предпочедшей ему какого-то профессора. Отношение (ч<ер>новское) юмористическое. Подготовленная, нацеливаюсь.

Сидим в кухне — все Черновы, т. е. с нами человек двенадцать — и едим кровавую колбасу (будэн, изделие местных бойнь, какой-то особенный сорт: с кашей).

— А это, что Вы едите, кровавая колбаса. Она очень полезная: сгущенная кровь. В этом кусочке, напр., — правда интересно! — целая бочка крови, конечно не бочка, но вроде. Между прочим, ее покупают на метры — здесь два — но она когда жаришь сильно садится, так что нужно покупать три. Здесь как раз бойни, очень удобно.

А. Б. — Гм…

И т. д. — повышенно-деловито и участливо, точно в ответ на его подробные расспросы, точно весь он, А. Б., от этого будэна зависит (так человеку хором объясняют как лучше проще быстрее пройти туда-то, где он в 3 ч., скажем, непременно должен быть).

Словом, с колбасы не съехали.

Говорили впрочем кажется еще о Борисе Зайцеве.

* * *

(Сейчас — и только сейчас — вижу, что шутка вышла не совсем уместная: из-за еврейства — и крови, которых тогда не связала и которых, убеждена — ибо знал меня — не связал он. Могли связать — другие, но плохих других — не было. Невинно веселились (все, кроме него). Сейчас чуть-чуть жалко вспоминать: кажется единственный раз в жизни была со всеми — против одного (как год или <около?> спустя — единств<енный> раз — со всеми — за одного: Линдберга: toutes proportions gardées! [229]). Но цель моя была — только мистификация: оказаться после такого, после того лирического потока — дурой, занятой только кровавой колбасой. Словом, если не щадила его, не щадила и себя, ибо никакого разъяснения не последовало. М. б., взволнованный встречей, ничего и не заметил, кроме: много народу, разговоры не о том… [230])

* * *

Гóда — не знаю, знаю весна, положим — 1927-ая [231]. Пишу, очевидно после перерытия дебрей, т. е. напав на какое-нб. его, А. Б., письмо (трогательное), т. е. его — того, себя — ту, всё — то — узнав! — что очень хочу повидаться по-человечески, не на людях, не за едой (NB! колбасой) и предлагаю встретиться на Ch<amp> de Mars — таким-то поездом (день, число, час). Если не может — пусть предупредит.

Число, день, час, поезд. Champ de Mars. Иду вдоль перрона, подымаюсь по лестнице, вхожу в здание вокзала — никого. Жду возле вокзала 10 мин., спускаюсь по лестнице, сажусь в обратный поезд.

вернуться

225

Начальные строки ст-ния «Письмо».

вернуться

226

Текст представляет собой монтаж отрывков из начала главы 24 романа Ш. Бронтё «Вилльет» (в современном переводе — «Городок»), который Ц. читала по-французски. Приводим русский перевод по изданию: Бронтё Ш. Городок. Пер. с англ. Л. Орел и Е. Суриц. М.: Худож. литература, 1983, с. 321 — 323 (пропуски Ц. отмечены знаком купюры):

Того, кто обречен жить в тиши, кому выпала жизнь в стенах школы или другого отгороженного от мира прибежища, порой надолго забывают друзья, обитатели шумного света (отгороженного не только стенами, я, 1932 г.). Вдруг, ни с того ни с сего, после особенно частых встреч, которые сулили оживление, а не прекращение дружбы, — наступает пауза, полное молчание, долгая пустота забвенья. Ничто не нарушает этой пустоты, столь же полной, сколь и необъяснимой. Нет больше писем, прежде приходивших то и дело; нет визитов, ставших уже привычными; почта не приносит ни книг, ни бумаги, никаких вестей.

Всегда сыщутся причины этим перерывам, только они неведомы бедному отшельнику. Покуда он томится в тесной келье, знакомцы его кружатся в вихре света. Пустые дни катятся для него так медленно, что бескрылые часы едва влекутся, словно унылые бродяги, не чающие добраться до межевого столба, в то же самое время, быть может, для друзей его полно событий и летит, не успевая оглядеться.

Отшельнику, ежели он отшельник разумный, — остается забыть обо всем, не предаваться ни чувствам, ни мыслям и пережидать холод. Ему следует понять, что Судьба судила ему уподобиться маленькому зверьку соне и не горевать о себе, свернуться калачиком, забиться в норку, покориться и перезимовать во льду.

Ему остается сказать себе: «Что поделать, чему быть, того не миновать». И быть может, в один прекрасный день отворится ледяной склеп, повеет весною, его согреет луч солнца и теплый ветерок; колыханье трав, птичий щебет и пенье раскованных струй коснется его слуха, призывая к новой жизни. Это может случиться, но может и не случиться. Сердце его может сковать мороз так, что оно уж не оттает. Теплой весной лишь косточки бедного сони могут достаться ворону или сороке. Но даже и тогда — что поделать! С самого начала ему следовало помнить о том, что он смертен и однажды пройдет путь всякой плоти. <…>

Середина пустоты — всегда самое тяжелое для затворника время <…>.

На последней из этих долгих семи недель я уступила мысли, в которой целых шесть недель не хотела себе признаться, — что пустот таких не избежать, что они следствие обстоятельств, указ судьбы, моя участь, и главное — о причине их нечего и дознаваться, и винить решительно некого. <…>

Чего только я не перепробовала, чтобы скоротать одинокие часы: затеяла плести мудреное кружево, корпела над немецкими глаголами, перечла все самые толстые и скучные книжки, какие отыскались на полках; и всё это с большим прилежаньем. Быть может, я просто выбирала занятия невпопад? Не знаю.

Час мучений наступал, когда ждали почту

Так писем не ждут:

Так ждут — письма.

Час мучений наступал, когда ждали почту. Увы, я хорошо знала, когда ее приносят, и тщетно старалась себя обмануть и отвлечь, страшась пытки ожидания и горечи обманутой надежды, ежедневно предварявших и сопровождавших слишком знакомый звонок.

Думаю, звери, которых держат в клетках и кормят так скудно, что они едва не гибнут с голоду, ждут кормежки с тем же нетерпеньем, с каким я ожидала письма. Ох! Говоря по правде и отступая от притворно спокойного тона, в каком уже нет сил продолжать больше, за семь недель я пережила непереносимую боль и страх, мучилась догадками, не раз теряла всякую веру в жизнь и делалась добычей отчаянья самого горького. <…> Письмо, милое письмо никак не приходило; а мне не было иной отрады (фр.).

вернуться

227

С Ольгой Елисеевной Колбасиной-Черновой (1886 — 1964) и ее младшей дочерью Ариадной (1908 — 1974) Цветаева подружилась в Праге и активно переписывалась после их отъезда в Париж в октябре 1924 г. В Париже К.-Ч. поселилась (уже со всеми тремя дочерьми) на rue Rouvet, 8; первые полгода после своего переезда в Париж Цветаева жила на их квартире.

вернуться

228

Правильно: Цетлиных. Речь идет о дочери М. С. Цетлиной от первого брака Александре Николаевне Авксентьевой (1907 — 1984).

вернуться

229

с учетом пропорций (фр.)

вернуться

230

Ср. устные воспоминания Н. В. Резниковой (Черновой): «Например, была большая обида с Бахрахом. Его критика на ее стихи ей очень понравилась. Но позднее, когда он пришел к нам, вместо того чтобы вести с ним интересную беседу, она стала едко над ним издеваться. Помню, она все говорила о каком-то „boudin“ (кровяная свиная колбаса). — Вот купим „boudin“, будем есть „boudin“. A он ожидал от нее умных разговоров о поэзии. Так она дала ему понять, что больше его ни в грош не ставит» (Лосская В. Марина Цветаева в жизни. М., 1.992, с. 152).

вернуться

231

В действительности речь идет о лете 1928 г.

57
{"b":"98985","o":1}