Помешивая прозрачной пластмассовой палочкой чуть теплый кофе, она склонилась над видеокамерой и заглянула туда, зажмурив один глаз. Увеличенный объективом, крест-накрест перечеркнутый двумя тонкими линиями со шкалой, подъезд многоквартирного дома напротив еще не открывался; над ним, неподвижным, серым, высился безобразный эркер из стеклобетона, в котором отражался грязноватый утренний свет: была половина седьмого утра. Грация уже поднесла стаканчик к губам, как вдруг заметила, что показатель timecode[1] изменился с тех пор, как она уходила спать.
– Что случилось? – спросила она у Матеры.
– Ничего. Парнишка вечером вернулся домой, а утром дяденька пошел на работу. Это ведь жилой дом, там не только наш клиент торчит.
Грация опять нахмурилась, надула губы. Показала на наушники, лежащие на столе, и открыла рот, но Матера не дал сказать, словно прочел ее мысли.
– Нет. Парень не поднимался на четвертый этаж. Он поднялся выше, на пятый или шестой. И за всю ночь не было никаких необычных звуков. Мы практически не снимали наушников, и потом, ведь все записывается.
Грация уставилась на массивный аппарат для прослушивания, хромированный, похожий на стереосистему последней модели: кассета на 120 минут вращалась в окошечке магнитофона, соединенная с передающим устройством. Жучок внедрили три дня назад в стену квартиры, выходящую к шахте лифта, заблокировав кабину на третьем этаже и проникнув на крышу через спасательный люк. В таких многоквартирных домах стены будто картонные, и если отрешиться от вибрирующего жужжания проходящего лифта, можно услышать все, что делается в квартире, от прихожей и почти до спальни.
– Как ты думаешь, он знает, что мы тут? – спросил Матера.
– Нет, – отозвалась Грация. – В Палермо знал бы, а здесь, в Болонье, – нет. Здесь он недостаточно контролирует территорию, чтобы вычислить посторонних, во всяком случае, пока мы сидим тихо и не высовываемся.
– Может быть, и все равно мне кажется, что это хрень, инспектор Негро. Раз уж Джимми Барраку засел в той квартире, почему бы нам не пойти и не арестовать его?
Грация со вздохом вернулась на место. Кофе совсем остыл, от него во рту оставался холодный, металлический привкус. Грация вздрогнула, передернула плечами, а когда вытянула ноги в грубых махровых носках, вспомнила, что так и не обулась.
– Мне это тоже вначале показалось хренью, – заговорила она, сгибая ноги в коленях, чтобы обуть кроссовки, – но потом доктор Карлизи мне объяснил. В суде хотят, чтобы мы, арестовав Джимми, предъявили ему фотографии всех, кто его навещал; записи всего, что он говорил, даже как пыхтел, занимаясь любовью с супругой. Так он уверится, что его взяли не случайно, что ему не отвертеться. Тогда, может быть, он пойдет на чистосердечное признание. Ну, станет сотрудничать. Я имею в виду, заговорит.
Грация отвернулась от Матеры, на лице которого читалось сомнение, и надела наушники. Если бы не жар, исходящий от пористой резины, и не глухой рокот помех, можно было подумать, что никаких наушников нет и в помине, что ты находишься прямо в той квартире. Молодчик-фашист, телохранитель Джимми Барраку, спал прямо за стенкой, которая выходила на лифт, а Джимми с женой – в дальней комнате, и никто не просыпался до десяти утра, только женщина ставила будильник на семь часов, принимала лекарство и снова ложилась. Собственно, на Джимми и вышли через жену. Гоняясь за ним, полицейские – в частности, Грация – объездили пол-Италии, от Палермо до Болоньи, а теперь засели в мансарде, выгнав оттуда какого-то студента, и слушали, как бандит дрыхнет.
Грация плотнее прижала наушники и пригнулась к аппарату, как будто звуки, доносящиеся из квартиры, действительно исходили из него. Что-то было не так, и она сказала об этом шепотом, скорее себе самой, чем Матере, который снова закрыл глаза.
– Что-то не так.
– А?
– Я говорю, что-то не так. Слишком тихо.
– Все спят.
– Вот именно. И никто не храпит.
Молодчик-фашист спал прямо под микрофоном, который они установили. Грация помнила его мерзкое хрюканье: храп будто копился во рту, цепляясь за зубы, потом вдруг прорывался наружу. А теперь в жужжащей тишине не слышалось никакого хрюканья, и жена Джимми не сопела, как она это делала обычно, – звуки отдаленные, но такие громкие, что непонятно было, как мужу удается спать с ней рядом. Грация поглядела в окно.
– Нет, – сказал Матера. – Никто не выходил. Мы бы заметили, и потом, услышали бы шум.
На столе лежал сотовый телефон. Грация пододвинула его к Матере.
– Позвони доктору Карлизи. Расскажи ему, что происходит.
– В такой-то час? Рассказать ему, что мы ничего не слышим? Да он озвереет.
Грация замахала рукой: погоди, мол, не мешай. Посмотрела на часы, которые показывали шесть пятьдесят девять, потом закрыла глаза и крепко сжала наушники, наваливаясь грудью на аппарат, словно собираясь с головой погрузиться в полную шорохов тишину, переполнявшую ее слух. Казалось, Грация даже различает запах этой горячей, томительной тишины: она пахла так же, как магнитофонная пленка, которая вращалась в своем окошке, истрепанная, покрытая светящимися точечками, которые начинали мельтешить, стоило только прищурить глаза. Грация ждала. Затаила дыхание, чтобы прогнать дурноту, и ждала. Ждала.
Она даже вздрогнула, когда писк электронного будильника донесся до нее из дальней комнаты, истеричный, прерывистый, три ноты и пауза, три ноты и пауза, такой пронзительный, что зазвенело в ушах. Потом будильник замолк. Возможно, кто-то его выключил: Грация представила себе, как жена Джимми протягивает руку, пальцы шарят в пустоте, потом сонный вздох, и комнатные тапочки шаркают по коридору на кухню, где в ящике лежат лекарства.
Но нет. Через заданные двадцать секунд снова раздается истошный вопль будильника, еще более истеричный и настойчивый.
– Что-то стряслось, – сказала Грация, снимая наушники. – Звони доктору. Идем туда.
У двери им встретилась женщина: завидев вооруженных людей, бегущих через улицу, она прижалась к косяку, выронила сумку.
– Не закрывайте! – крикнула Грация. – Полиция!
Они вошли в парадную и бросились бежать по лестнице; немолодой, грузный Матера чуть отстал, а Саррина с пистолетом держался слева, правой рукой хватаясь за поручни. Грация сжимала автомат, и пряжка бронежилета, который она не успела застегнуть, била по животу на каждой ступеньке.
На квадратную площадку четвертого этажа выходили две двери. Первая дверь открылась, когда полицейские с топотом ворвались, и чей-то голос проговорил: «Кто это? Ой, боже мой, мамочки!» – и не успел Матера обернуться, как дверь закрылась опять.
Второй была дверь Джимми. Все трое уставились на нее, стиснув зубы, затаив дыхание, потому что ничего хорошего они не увидели. Дверь была не заперта.
– Черт возьми, они не могли уйти! – зарычал Саррина. – Здесь только один выход – парадная дверь внизу. Они не могли удрать!
Грация сделала знак рукой, чтобы он замолчал. В этой команде она была старшей, и от мысли, что случилась какая-то беда, что Джимми сбежал, что по ее вине операция провалилась ко всем чертям, вдруг неудержимо захотелось плакать. Слезы подступили к глазам, веки зачесались, и тогда Грация стиснула зубы, крепче стянула липучки на бронежилете и дулом автомата распахнула дверь.
– Эй, детка, осторожнее! – пробормотал Матера. – А вдруг там бомба?
Бомбы там не было. Был узкий коридор, тонущий в серой, зернистой полутьме. В коридор выходили три двери, еще одна, наполовину прозрачная, виднелась в глубине. Будильник до сих пор пищал, упорно, нескончаемо, в своем прерывистом ритме. И чувствовался какой-то странный запах, настолько сильный и терпкий, что Грация оторвала одну руку от автомата и прижала пальцы ко рту. Этот запах она хорошо знала. Запах смерти.
В первой комнате справа, той самой, что выходила к лифту, Молодчик-фашист лежал в постели, в трусах и майке. Тот, кто перерезал телохранителю горло, должно быть, прижимал ему лицо подушкой, она так и осталась там, смятая и без единого пятнышка, хотя все вокруг было пропитано кровью: постель, трусы и майка, даже простыня, сбившаяся в ногах у парня, который, должно быть, долго брыкался, прежде чем умереть.