Если, поднимаясь по ступенькам, я сомневался, отдавать ли благодетелям драгоценность близкого человека, то за порогом квартиры, после визита, уверенно показал увесистый кукиш рыбьему глазку двери.
Папаша невесты, сухонький, остролицый и голенастый, как кузнечик, с зализанным после душа зачесом, в тренировочных, голубых рейтузах и в кожаных шлепанцах на босы ноги, развалился в кресле, рассеянно «мдакал» жене, и языком звучно ковырял между зубами. Мамаша, совершенно обыкновенная жена «кузнечика», в длинном халате, перед включенным телевизором пролистывала «Москву». Флегматичная, луноликая дочка с черными вьющимися волосами и красными веками больших добрых глаз, словно отбывала наказание. Когда я вошел, женщины уставились на меня, как на свирепого носорога в зверинце, с почтением и страхом. Похоже, семейство «пигмеев» редко посещали гиганты выше ста шестидесяти сантиметров ростом.
Я сел на диван под перекрестный допрос будущих родственников: кто мои родители, круг увлечений, страдаю ли я несварением желудка…
После первых ответов они насторожились.
– Если рекомендаций Елены Николаевны вам достаточно, назовите вашу цену за услугу? – оборвал я любопытство папаши.
Тот заерзал в кресле, жена вылупилась на него, дочка – на меня.
– У вас я не появлюсь. Все расходы – на мне. Главное, чтобы вы не передумали. Жаль будет потерянного времени!
Лицо папаши покрыли багровые пятна. Похоже, он ворочал в голове глыбы мыслей. Но я не дал ему придавить меня ими.
– Елене Николаевне понадобилась ваша… – я сделал едва уловимую паузу -…дружеская услуга. Ничего постыдного в вознаграждении нет. Ведь так?
Папаша насупился. Эх, не купеческой ты, кузнечик, хватки, роскошной, самодурной удали! Торговаться не приучен!
Конечно, будь я старше, ни за что бы, ни рискнул дразнить и так то напуганных людей. Но терпеть их снисходительность к Елене Николаевне я не мог!
В коридоре папаша прокашлялся в кулачок и назвал сумму. Две тысячи рублей, при тогдашних расценках на прописку в полтары.
– Что ты им наговорил? – набросилась на меня Елена Николаевна, едва я переступил порог ее квартиры. – Алексей Владимирович (даже не пытался запомнить!) только что звонил. Он шокирован! Говорит, ты слопаешь меня в полчаса. Отговаривал связываться с тобой. Сказал: мол, выживешь…
– А разве, нет?
Курушина порывисто ушла, но спустя минуту вернулась с зажженной сигаретой. В ее глазах набухли слезы.
– Ты ставишь меня… – Она шмыгнула носом.
– Никуда я вас не ставлю!
Я подробно передал ей разговор.
– Пусть болтают! Безотцовщина и дворовой я. Какой с меня спрос! А друзья ваши – дрянь!
Курушина тяжело вздохнула. Она присела рядом на диван, кутаясь в платок. Потом притулилась к моему плечу.
– Спасибо, дружок! Я тоже в первый раз с этим сталкиваюсь. Тяжело! – и потом. – Пропадешь ты со своим характером. Не любишь ты людей!
Я готов был сидеть с нею вечность под дремотное тиканье часов. Мне хотелось целовать ее руки, волосы, губы. Но боязнь нарушить торжественность минуты, спугнуть счастье, удержали меня.
13
Даже сейчас я не могу сказать, чем, кроме молодости понравился Лене. Поразить воображение опытной, умной женщины мне, недоучке, было немыслимо. Она легко различала крошечные пятна на моей совести. Мои самонадеянные суждения о жизни, о людях окрашивали два противоположных цвета. Читал я много, бессистемно и не впрок. Мои скорые выводы забавляли ее. Например, я презирал тургеневского Рудина. Непротивление нетерпимого Толстого считал фарсом. Достоевский, по моему мнению, лечил поврежденную расстрелом психику написанием мрачных романов. Современную отечественную литературу находил ангажированной и скучной. Импортную – свежие пятна детства: Хемингуэй, Ремарк, Фолкнер, Фицджеральд, Стейнбек, Лондон и прочие – по мере того, как у нас их переводили и издавали, набор у всех примерно один – называл фантазиями сытых. В моем представлении капитанская дочка Пушкина, вполне могла выйти замуж за Зверобоя Купера, и они коротали бы сотню лет в мрачном замке Кафки. Своими безвкусными каламбурами я смешил Елену Николаевну до слез. Понятия о музыкальной культуре клубились в моем сознании фиолетовым дымом тяжелого рока. В живописи мне нравилась три топтыгина на конфетной обертке…
Духовная скудость – мостки к нравственной. Служба в армии разделила для меня людей на пастухов и стадо: чем крепче хлыст, тем подопечные послушнее. Я презирал нищету: презирал людей упитанных духовной пищей и без гроша, либо наоборот. Круг моих знакомых не имел ни того, ни другого. Безусловно, я жалел мать, вспоминал друзей детства…
Вряд ли Елену Николаевну прельщала духовная посредственность розового бунтаря. Курушина встречала людей достойнее провинциального Маугли. Встречала в прошлом! Но привязываются же люди к домашним животным! А я умел слушать, быстро учился, был внимателен к ней, и вполне мог потеснить в ее сердце печальные воспоминания. Наконец, все свои промахи я совершал, желая понравиться.
Если женщина старше мужчины на два-три года это настораживает. Шесть-десять лет – подозрительно. Разница же в двадцать и более лет простительна, скажем Пиаф, и то с пошлой скидкой на хитрый расчет ее мужа. Или – Джулии Ламберт, литературному вымыслу. Вообразить любовь пятидесятилетней женщины и двадцатилетнего мальчишки, как гармонию духовной близости и секса? – чушь. Но ведь в некоторых африканских племенах неравный брак с возрастным приоритетом женщины – культурная традиция, экзотическая для европейского мышления. Если, – пофантазирую – поместить разнополых, здоровых сверстников в замкнутое пространство в период их полового расцвета, девять случаев из десяти закончатся предсказуемо даже при самом пуританском воображении. Да и в истории царя Эдипа есть своя изюминка, если исключить назидательный пафос и не сильно углубляться в традиции приевфратских магов жениться на матерях.
Нас с Еленой Николаевной несло к гибельному водовороту, а золотое весло валялось на дне лодки. Возможные пересуды друзей, соседей, разнились по сути, как отражения одного предмета в кривых зеркалах и пугали Курушину. И все же моя любовь подтачивала ее благоразумие.
Настоящий мужчина не борется с любовью к женщине, он лишь не напоминает о любви, если женщина того не хочет.
Банный вечер. Легкие шажки Курушиной прошелестели из ванной в комнату.
Я перед сном рассеянно гонял вялые мысли между строк одного и того же абзаца книги. За окном грустил осенний дождь.
Плеск воды душа, постукивание баночек шампуни, геля о стеклянную подставку. Мое воображение завидовало мыльной пене, упругим струям жидкости, ласкавшим ее тело. Казалось, я знал ее наизусть, на ощупь незабываемого пьяного вечера.
Дверь в ее комнату тихонько стукнула. Я поднялся с дивана и, заломив за голову руки, отошел к окну и уперся горячим лбом в холодное стекло, вглядываясь в светлые пятна отраженных щек и подбородка, в прозрачные глазницы. Я стоял на коленях перед первой любовью, а она не замечала меня. Мордовала равнодушием.
Решительно я измерил периметр стола (для разгона!), и выскочил в прихожую. А там… струсил! Хозяйка стелила постель, и большая тень от ночника двигалась на матовом стекле двери. Я повернул восвояси. Но рука исподволь тихонько толкнула створку.
Елена Николаевна с чалмой из махрового полотенца напротив зеркала надевала через голову ночную рубашку. Оптический ли обман света, или милость времени, пощадившего от варварского зубила лет совершенство ее форм, но я залюбовался зрелой красотой женщины. И, пока она протискивалась в узкую петлю воротника, свет ночника отполировал линии ее матовой, худенькой фигуры с округлыми коленками и выступавшими щиколотками. Два небольших конусовидных полушария с острыми вершинами – от одного из них под молоко кожи струилась голубая жилка – подрагивали от торопливых усилий хозяйки. Подол занавесом упал ниже, и оставил на виду упругий, не тронутый родами живот с крошечной пещеркой, остановился у плавной ложбинки, завершавшей межбедерье темным мазком. Дыхание лет едва подсушило ее заострившиеся бедра, сочный плод ее ягодиц. Я впитывал глазами волшебство ее красоты, неуязвимой в моей памяти, наслаждался секундами блаженства.