В. А. Виноградов, адвокат из Астрахани, просидевший в Думе два срока, был одним из малозаметных членов кадетской партии. Редко выступал и находился в тихой оппозиции к П. Н. Милюкову, считаясь левым кадетом. На этой основе сблизился с Н. В. Некрасовым. И последний, став во Временном правительстве министром путей сообщения, пригласил к себе Виноградова на должность товарища министра. Дружба Виноградова с Некрасовым была известна – потому эсеры и пригласили его в Директорию, что им нужен был левый кадет, а Некрасов, замешанный в предательстве Корнилова, для Сибири не подходил. Человек мягкий, неустойчивый, тяготевший то к правым направо, то к левым, он и в Директории, как и в Думе, ничем не блистал. Но здесь дело сложилось иначе. Авксентьев и Зензинов голосовали, как правило, одинаково. С другой стороны, установилась солидарность между Вологодским и Болдыревым. Голос Виноградова, таким образом, оказался решающим.[913] И этот мягкий балласт, перекатываясь с одной стороны на другую, лишил Директорию всякой устойчивости.
На первых порах Директория сумела добиться некоторых успехов. Сложили полномочия и самораспустились Уральское правительство и Алаш-Орда. Сложил полномочия, но почему-то не захотел распускаться Совет управляющих ведомствами, переехавший из Самары в Уфу. И, наконец, была решена проблема «Сиболдумы», избранной в 1917 году по классовому принципу, без участия состоятельных граждан, и ставшей у всех бельмом на глазу. Авксентьев съездил в Томск и уговорил своих товарищей по партии разойтись. «1 января мы всё равно соберёмся», – сказали они, намекая на предполагаемое открытие Учредительного собрания.[914]
Тем не менее над Директорией быстро сгущались тучи. Офицеры, и не только казачьи, считали её эсеровской, а эсеров и большевиков они полагали «одного поля ягодами». На торжественных банкетах офицеры, отведав спиртного, заставляли оркестр играть «Боже, царя храни», а от присутствующих требовали, чтобы они вставали. Члены Директории, чехи и другие противники монархии демонстративно удалялись. А наутро Болдырев вызывал к себе начальника Омского гарнизона генерала А. Ф. Матковского и требовал, чтобы участники скандальной выходки были наказаны.[915]
Болдырев быстро превращался из военного в политика. Он участвовал в заседаниях Директории (без него там окончательно восторжествовали бы эсеры), вёл переговоры о формировании правительства, встречался с иностранными представителями, присутствовал на официальных мероприятиях. На фронте не бывал. Свои обязанности главнокомандующего (совсем, как Николай II) свёл к выслушиванию ежедневного доклада начальника штаба Ставки генерала С. Н. Розанова и даче общих указаний.
«Я не имел возможности лично осмотреть войска и детально ознакомиться с положением на фронте, что ставилось и ставится мне многими в вину, – писал он в воспоминаниях. – Это было бы вполне справедливо, если бы откинуть некоторые обстоятельства, прежде всего – моё присутствие необходимо было в Директории… кроме того, надо было возможно скорее осуществить вопрос о выдвижении на фронт сибиряков, которым необходимо было хотя бы показаться, и, наконец, непосредственное руководство фронтом было в достаточно прочных руках генерала Сырового, Дитерихса и нескольких других старых и опытных русских генералов и офицеров».[916]
Ян Сыровой (правильнее – Сыровы, но в гражданскую войну его никто из русских так не звал) командовал Чехословацким корпусом и по совместительству – всем Поволжским фронтом. Дитерихс был его начальником штаба. Дела на фронте шли неважно. На севере Сибирская армия и 2-я чехословацкая дивизия ещё с лета, взяв Нижний Тагил, стояли у Кушвы, а на волжском фронте красные продолжали наступление на Уфу. В середине октября 1-я чехословацкая дивизия вдруг снялась с позиций и забила своими эшелонами железную дорогу. Но даже это не заставило Болдырева выехать на фронт, хотя положение там складывалось катастрофическое.
Зато главнокомандующий нашёл-таки время, чтобы «показаться» в одной из омских казарм. Осматривая выстроившийся батальон, он увидел, что половина солдат стоит босиком, другие – без штанов, в одних кальсонах. Командир сообщил, что те, кому не досталось сапог, сидят без горячей пищи – ведь не побежишь босиком на кухню, когда уже выпал снег.[917]
Конечно, всё можно было свалить на военного министра Иванова-Ринова, который и в самом деле неважно относился к своим обязанностям. Но были и объективные трудности. Во всей Сибири, например, не было ни одной суконной фабрики. Ближайшая была в городе Белебее Уфимской губернии,[918] а туда уже пришли красные. Так что рассчитывать можно было только на поставки союзников или закупки за границей. Но для этого надо было вести большую и систематическую работу по определению потребностей, составлению заявок, размещению заказов. Между тем Директория и Сибирское правительство увязли в пререканиях по формированию нового кабинета министров.
В сентябре, ещё до Директории, неожиданно возникла другая проблема. Как уже говорилось, первые мобилизации, при Гришине-Алмазове, прошли довольно спокойно. Когда же за это взялся Иванов-Ринов, начались бунты. Видимо, Иванов-Ринов затронул те возрастные группы, которые Гришин-Алмазов призывать избегал. Новый министр действовал круто. Общества, которые отказывались давать призывников, подвергались «вооружённому воздействию военной власти», как деликатно называли в газетах вызов войск и массовые порки. В одной деревне, Шемонаихе, Змеиногорского уезда на Алтае, выпороли 30 человек.
Особенно крупные восстания в связи с мобилизацией в сентябре 1918 года вспыхнули как раз на Алтае – в уездах Змеиногорском (к югу от Барнаула) и Славгородском (к западу). Местные гарнизоны и милицейские силы оказались настолько слабы, что сломить их сопротивление не составляло труда. Весь Славгородский уезд со 2 по 10 сентября был в руках восставших. Попавших в плен офицеров беспощадно перебили. Восставшие вывесили красный флаг и образовали «рабоче-крестьянский штаб». Советскую форму правления они отвергли.
Кроме мобилизации, крестьян сильно раздражало также стремление правительства прекратить незаконные порубки в казённых лесах. Сибирский мужик всегда считал, что дерево в лесу ничего не стоит – руби и вези. Поэтому попытки властей ввести порубки в законные рамки натыкались на явное и неявное сопротивление. С падением старого режима для порубок наступило раздолье. Но Сибирское правительство стало брать казённые леса под защиту. Совсем рубить, конечно, не запрещалось, но надо было платить деньги. Денег у крестьянина всегда мало, и платить он не любит.
В Мариинском уезде Томской губернии лесничий пожаловался на крестьян села Чумай. Туда были посланы рота пехоты и отряд милиции. Их окружили и взяли в плен. Солдат заперли в холодном сарае, участь же офицеров была ужасна. Впоследствии были обнаружены трупы с вырезанными на спинах ремнями.
Каждая из подобных историй заканчивалась прибытием достаточного количества войск, наскоро проведённым дознанием и расстрелом зачинщиков, подлинных или мнимых.[919] Правительственные чины утверждали, что эти восстания – плод агитации беглых красноармейцев и венгров. Вряд ли это так, ибо известно, с каким недоверием крестьяне, особенно в глухих местах, относятся к чужакам. И судя по знакомству с военными терминами (те же «штабы»), с азами военного дела, по особому озверению в отношении офицеров, главными зачинщиками были местные крестьяне из числа фронтовиков. Последние, как известно, во многих сёлах в это время установили свою диктатуру.
Такие большие восстания были новым явлением для Сибири. В 1905–1907 годах всё в основном сводилось к порубкам.