Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не менее трагическую картину нарисовал Белый и в письме Асе, когда представилась возможность рассказать о своей жизни в Москве в годы Гражданской войны: «С января 1919 г. я все бросил, <…> лег под шубу и пролежал в полной прострации до весны, когда оттепель немного согрела мою душу и тело. <… > И не нам, старикам, вынесшим на плечах 1917, 1918, 1919, 1920, 1921 годы, рассказать о России. И хочется говорить: „Да, вот – когда я лежал два с половиной месяца во вшах, то мне…“ Тут собеседник перебьет: „Ах, ужас: и вши по Вас ползали?“ Посмотришь и скажешь снисходительно: „Ползали, ползали – две недели лечился от экземы, которая началась от вшей“ и т. д. Или начнешь говорить: „Когда у меня за тонкой перегородкой кричал дни и ночи тифозный“. И опять перебьют: „Ах Вы жили с тифозным!“ Опять улыбнешься и скажешь: „Да, жил и ходил читать лекции, готовился к лекциям под крик этот!“ <…> В комнате стояла температура не ниже 8о мороза, но и не выше 7о тепла. Москва была темна. По ночам растаскивали деревянные особняки. <…> Прожиточный минимум стоил не менее 15 000 рублей, <… > а мама получала лишь 200 рублей пенсии, жила еще без печурки в комнате при 0о (и ниже), каждый день выходя на Смоленский рынок продавать старье свое (я ей отдавал все, что мог, но этого было мало).

Я жил в это время вот как: <…> у меня в комнате в углу была свалена груда моих рукописей, которыми я пять месяцев подтапливал печку; всюду были навалены груды старья, и моя комната напоминала комнату старьевщика; среди мусора и хлама, при температуре в 6—9о, в зимних перчатках, с шапкой на голове, с коченеющими до колен ногами, просиживал я при тусклейшем свете перегоревшей лампочки или готовя материал для лекции следующего дня, или разрабатывая мне порученный проект в Т. О. (Театральное общество. – В. Д.), или пишучи (так!) „Записки чудака“, в изнеможении бросаясь в постель часу в четвертом ночи: отчего просыпался я в десять часов и мне никто не оставлял горячей воды; итак, без чаю подчас, дрожа от холода, я вставал и в одиннадцать бежал с Садовой к Кремлю (где было Т. О.), попадая с заседания на заседание; в три с половиной от Кремля по отвратительной скользкой мостовой, в чужой шубе, душившей грудь и горло, я тащился к Девичьему Полю, чтобы пообедать (обед лучше „советского“, ибо кормился я в частном доме – у друзей Васильевых). После обеда надо было „переть“ с Девичьего Поля на Смоленский рынок, чтобы к ужину запастись „гнилымилепешками“, толкаясь среди вшивой, вонючей толпы и дохлых собак. <…> Оттуда, со Смоленского рынка, тащился часов в 5–6 домой, чтобы в семь уже бежать обратно по Поварской в Пролеткульт, где учил молодых поэтов ценить поэзию Пушкина, увлекаясь их увлечением поэзией; и уже оттуда, часов в 11, брел домой, в абсолютной тьме, спотыкаясь о невозможные ухабы, и почти плача оттого, что чай, который мне оставили, опять простыл и что ждет холод, от которого хочется кричать. <…> Так продолжалось не день, не два, а ряд месяцев, в которых каждый час – терзание: на холодные, огромные дома, в которых лопались водопроводы (и квартиры заливались то водой, то нечистотами) – на дома сыпался снег, и – казалось – засыпает, засыпает, навсегда засыпает… <…>»

Еще А. Белый вспоминал, как приходилось ходить в рваной и плохо заштопанной одежде, прикрывая русской рубахой навыпуск неприличные заплаты и дыры. В таком оборванном виде приходилось читать лекции в помещениях, где от холода леденел мозг и все сидели в шубах и шапках. И бесконечные очереди – всюду и за всем. «Подумай, – писал он Асе в Дорнах, – везде хвосты. Ты получаешь карточки на все, и должна следить за всем: когда выдаются спички, селедки, хлеб, папиросы; о дне выдачи опубликовывается в газетах; далее, узнав, Ты должна за получением 2 коробок спичек, или ½ фунта хлеба вовремя занять место в очереди перед продовольственной лавкой; и иногда часами стоять на дожде, морозе и т. д. Сегодня выдают спички, завтра 2 селедки, послезавтра ½ фунта хлеба и т. д. Из хвоста в хвост. Подумай, а у меня по 6 заседаний в день; у кого семейство – пошлют сына, он – отстоит; а когда человек один, он должен и стоять в хвостах, и служить и, вернувшись домой натаскать дров, наколоть дрова, и пуститься в хвосты. Естественно, что я манкировал всюду: например, узнал, что 20 огромных селедок выдают писателям, где-то на Мясницкой в час, когда у меня было ответственное дело, – пропали селедки… <…>»

И все же в этом доведенном до истощения и исступления человеке по-прежнему горел неугасимый огонь одержимости и творческого экстаза. Запоминающийся портрет А. Белого того времени оставил Илья Григорьевич Эренбург (1891–1967): «Огромные, разверстые глаза – бушующие костры на бледном, изможденном лице. Непомерно высокий лоб с островком стоящих дыбом волос. Читает он стихи, как вещает Сивилла, и, читая, машет руками: подчеркивает ритм – не стихов, а своих тайных помыслов. Это почти что смешно, и порой Белый кажется великолепным клоуном. Но когда он рядом – тревога и томление, ощущение какого-то стихийного неблагополучия овладевает всеми… Белый выше и значительнее своих книг. Он – блуждающий дух, не нашедший плоти, поток вне берегов… Почему даже пламенное слово „гений“, когда говорят о Белом, звучит как титул? Белый мог бы стать пророком – его безумие юродивого озарено божественной мудростью. Но „шестикрылый серафим“, слетев к нему, не закончил работы: он разверз очи поэта, дал ему услышать нездешние ритмы, подарил „жало мудрыя змеи“, но не коснулся его сердца…»

В конце лета 1919 года Андрея Белого чаще всего можно было встретить во Дворце искусств,[45] где он некоторое время руководил литературными курсами, читал лекции и зачастую ночевал. Именно сюда пригласил он как-то в гости Бориса Зайцева, на которого наибольшее впечатление произвели хоромы «дома Ростовых». Пока писатель пробирался в сумерках дня по благородным залам, комнатам, коридорам и закоулкам старинного особняка, ему повсюду мерещились герои «Войны и мира» – раненый князь Андрей, Наташа Ростова, ее отец – старый граф… Про А. Белого написал: «Он всегда был, с ранних лет, левого устремления. Что-то в революции ему давно нравилось. Он ее предчувствовал, ждал. Когда она пришла, очень многое в ней принял. <…> Белый не так страдал морально от революции, как мы, и уживался с нею лучше. Все же антропософия уводила его в сторону. Духовные начала движения этого уж очень мало подходили к уровню „революционной мысли“, к калмыцкому образу Ленина. <… >

Белый встретил меня очень приветливо, где-то вдали, в своей комнате, выходившей окнами в сад. Он был в ермолочке, с полуседыми из-под нее „клочковатостями“ волос, танцующий, приседающий. Комната в книгах, рукописях – все в беспорядке, конечно. Почему-то стояла в ней и черная доска, как в классе. <…> Не то Фауст, не то алхимик, не то астролог. Очень скоро, конечно, разговор перешел на антропософию, на революцию. Может быть, с „убийцей Мирбаха“ он говорил бы иначе, но со мной стал почти на мою позицию – тут помогала ему и его антропософия. Теперь и доска оказалась полезной. Он на ней быстро расчертил разные круги, спирали, завитушки. Мир, циклы истории располагались по волютам спирали. Он объяснял долго и вдохновенно – во всяком случае, это было редкостно, менее всего заурядно, почти увлекательно. Белый вообще был отличный оратор-импровизатор, полный образности и красок. Но постройкой не владел – вообще всегда им что-то владело, а не он владел».

В поразительных ораторских способностях А. Белого как раз у Дворца искусств могла самолично убедиться Марина Цветаева. Однажды, проходя мимо по Поварской, она увидала на зеленой лужайке прямо напротив «дома Ростовых» большую толпу людей. «Что это – воблу дают?» – поинтересовалась поэтесса у близстоящей барышни. «Нет, Андрей Белый выступает», – ответила та. «По какому поводу?» – «По поводу ничевоков». Марина не поняла о чем речь, потому что еще не знала о такой литературной группе, но подошла, чтобы послушать. Белый говорил давно и азартно, весь лоб его и лысое темя покрывали капельки пота. Экстравагантная и малочисленная литературная группа ничевоков крикливо пропагандировала абсурдную идею о том, что искусство скоро исчезнет, уйдет в «ничего», а потому не надо ничего писать и читать. Естественно, А. Белый на примере творчества своего друга А. Блока доказывал обратное. И не безуспешно – молодежь слушала его с открытым ртом.

вернуться

45

Дворец искусств под патронатом Наркомпроса начал свою работу в начале 1919 года, и А. Белый принял активное участие в его организации. Здесь устраивались литературно-музыкальные вечера, дискуссии, читались лекции, рефераты, новые произведения маститых и начинающих авторов; всего функционировало четыре отдела – литературный, художественный, музыкальный и историко-археологический. Дворец искусств располагался по адресу: Поварская улица, дом 52 и занимал роскошное здание, известное как «дом Ростовых», описанное Львом Толстым в романе «Война и мир». На самом деле это была усадьба князей Долгоруких, последним владельцем которой перед национализацией являлся граф Соллогуб. Сразу же после переезда советского правительства в Москву здесь некоторое время размещался Народный комиссариат по делам национальностей (Наркомнац) во главе с И. В. Сталиным, а после ликвидации Дворца искусств – учебное заведение – Высший литературно-художественный институт имени В. Я. Брюсова. В последние десятилетия XX века здесь располагалось Правление Союза писателей СССР, в настоящее время – Исполком Международного сообщества писательских союзов.

78
{"b":"98526","o":1}