«Мир и мысль – только накипи: грозных космических образов; их полетом пульсирует кровь; их огнями засвечены мысли; и эти образы – мифы.
Мифы – древнее бытие: материками, морями вставали когда-то мне мифы; в них ребенок бродил; в них и бредил, как все: все сперва в них бродили; и когда провалились они, то забредили ими… впервые; сначала – в них жили.
Ныне древние мифы морями упали под ноги; и океанами бредов бушуют и лижут нам тверди: земель и сознаний; видимость возникала в них; возникало „Я“ и „не-Я“; возникали отдельности. Но моря выступали: роковое наследие, космос, врывался в действительность; тщетно прятались в ее клочья; в беспокровности таяло все: все-все ширилось; пропадали земли в морях; изрывалось сознание в мифах ужасной праматери; и потопы кипели…»
Опубликованную в конце лета 1917 года первую половину «Котика Летаева» Белый написал еще в Дорнахе. Из созданного за последнее время в 1-м выпуске альманаха «Скифы» было помещено несколько стихотворений, объединенных в цикл «Из дневника», и очень важная для писателя теоретическая статья «Жезл Аарона», имевшая подзаголовок «О слове в поэзии». (Лекцию на ту же тему он прочел еще весной в Малом зале Московской консерватории.) Первоначально статья, переданная Иванову-Разумнику, называлась «О космическом звуке». Удивляться этому не приходится, ибо отправными ее посылками «Жезла Аарона» (напомню, что, согласно ветхозаветному преданию, жезл библейского патриарха превратился в змею) послужили давным-давно выработанные космистские и теософские установки Андрея Белого, а именно: «…мир, построяемый (так!) языком, в нашей полости рта, есть точно такой же мир, как Вселенная: семь дней творения звуков во рту аналогичны семи дням творения мира; некогда слова оплотнеют материками и сушами, а языки превратятся в целые планетные системы со зверями, птицами и людьми…» Таково метафорическое и вместе с тем опрощенное представление А. Белого о вековечной философской проблеме единства Макро– и Микрокосма, где рот как часть человеческой головы органически сопряжен с бесконечной Вселенной. В статье подведены итоги многолетних размышлений и изысканий в области языкознания, семантики и стихосложения. Основной упор сделан на смысловую сущность лексики и лексем: «Слово, взятое безотносительно к смыслу, есть слово пустое, если даже ему соответствует материальный предмет». Похожие выводы и их обоснование Белый дал в написанной тогда же работе «Глоссолалия: Поэма о звуке»…
* * *
А. Белый уехал из Петрограда накануне Октябрьского переворота. Перед отъездом заглянул к Мережковским и вдруг разругался с ними всерьез и надолго (а если уж быть совсем точным, то навсегда). Повод – Иванов-Разумник, которого его друзья-символисты считали «большевиком» (на самом деле тот, будучи эсером, не выносил большевиков не меньше, чем Мережковские). 24 октября по старому стилю (6 ноября по новому), когда в Неву входил крейсер «Аврора», а отряды матросов и красногвардейцев готовились к штурму Зимнего дворца, Зинаида Гиппиус записала в своем дневнике: «Бедное „потерянное дитя“, Боря Бугаев, приезжало сюда и уехало вчера обратно в Москву. Невменяемо. Безответственно. Возится с этим большевиком – Ив. Разумником. <…> Другое „потерянное дитя“, похожее, – Блок. <…> С Блоком и с Борей (много у нас этих самородков!) можно говорить лишь в четвертом измерении. Но они этого не понимают и потому произносят слова, в 3-х измерениях прегнусно звучащие. <…>»[42] Отныне Мережковские воспылают к Блоку и Белому лютой ненавистью, граничащей с патологическим остервенением, а дальнейшее сотрудничество с Советской властью двух самых выдающихся поэтов Серебряного века они не простят никогда. Когда Иванов-Разумник в тот же день вечером позвонил на квартиру Мережковским в поисках Белого по чисто литературным делам (чтобы вернуть забытую им рукопись) и измененным голосом (дабы не раздражать семейную пару) поинтересовался, где можно найти Бугаева, ему ответили ледяным тоном, что «де ни Андрея Белого, ни Б. Н. Бугаева здесь не имеется и иметься не будет».
Октябрьская социалистическая революция, «о которой так много говорили большевики», догнала Белого в Москве. Обстановка здесь была накалена до предела, и, в отличие от Питера, все закончилось серьезным кровопролитием. Воинские части и юнкера, оставшиеся до конца верными Временному правительству, оказали отчаянное сопротивление. Самые ожесточенные бои развернулись в центральной части города. Артиллерийская перестрелка велась как на передовой. Тяжелые орудия обстреливали очаги сопротивления чуть ли не прямой наводкой. Снаряды беспрестанно гудели над крышами арбатских и пречистенских домов, от их разрывов всюду повыбивало оконные и витринные стекла. Пулеметные очереди и ружейные залпы косили правых и виноватых. Обе противоборствующие стороны несли значительные потери. После нескольких дней непрерывных боев в Москве победила Советская власть. Андрей Белый сообщал о пережитом им вместе с матерью в письме Асе Тургеневой (ей он продолжал по-прежнему писать и изредка посылать деньги на проживание, – разумеется, когда они появлялись):
«<…> С субботы до пятницы (28 октября – 3 ноября. – В. Д.), т. е. целую неделю мы, т. е. наш дом (в Никольском переулке близ Арбата. – В. Д.), был отрезан от мира, потому что почти невозможно было выходить. Наш тихий арбатский район оказался неожиданно одним из центров военных действий. Юнкера, ударные войска и белая гвардия расположились по Арбату, Поварской, Пречистенке и по району наших переулков, <…> а войска революционного комитета и красная гвардия наступали с Хамовник[ов], Смоленского рынка и с Пресни (кажется); словом: наш Никольский переулок оказался границей; и даже дома перепутались: с Арбатских домов, кажется, стреляли юнкера, с Трубниковского переулка наступали большевики и т. д. Загрохотали пушки, залетали снаряды, стены дрожали от грохота. В понедельник в 9 часов утра я вскочил с дивана (спал я в своем зеленом кабинетике) от оглушительного грохота; и подбежав к окну, увидел столб кирпичной пыли; оказывается: в дом против нас упала шрапнель и разорвалась перед окнами; с понедельника мы перекочевали в кухню и ванную, где только и можно было жить; пули пролетали в окна, разбивали стекла; шрапнель ударилась в балкон нашего дома, когда мы с мамой спасались в нижний этаж; осколок шрапнели, разбив стекла, пролетел на расстоянии не далее дюйма от маминого виска; с мамой сделалась истерика; последние дни мы ютились у Махотиных; было невозможно почти жить; почти нечего было есть; кабинет мой прострелен; стекла разбиты; стоит адский холод; работать нет никакой возможности… <…>»
Спасаясь от этих «неудобств», А. Белый покинул разрушенное московское жилище и ищет пристанища у друзей. Мысли об Асе по-прежнему не давали ему покоя. В отдельном издании «Котика Летаева» вскоре появится надпись: «Посвящаю повесть мою той, кто работала над нею вместе со мною – посвящаю Асе ее». (Ася действительно вдохновляла супруга, когда тот только приступал к этому биографическому произведению, читала вместе с ним первые главы и считала их лучшим, что вообще написал Белый. Он же искренне тосковал по жене. Хронологические записи (дневник) той поры озаглавлены трогательно и бесхитростно – «Без Аси»… В письмах же Иванову-Разумнику признавался: «<…> Из души вырываются только „вопли“; я действительно как-то весь разваливаюсь; и в числе многих причин главная – это ощущение полной невозможности больше томиться без Аси; она – больна; у нее нет денег; выслать ей нельзя, проехать нельзя; и вот давно уже во мне крепнет отчаянная решимость: вопреки всем преградам начать проламываться к ней; если она „голодает“, голодать – с ней; если она больна, быть около нее; как медведь, сосущий лапу в берлоге, я уже полтора месяца только и думаю об одном: всех бросить, все бросить и правдой или неправдой, а прорваться к ней; она – моя главная душевная и духовная помощь; без нее не могу и работать; да и в жизни разваливаюсь; довольно! Если бы знал, какие преграды лягут между нами, ни за что не явился бы в Россию: предпочел бы быть дезертиром, но остаться рядом с Асей. Я просто болен от беспокойства за нее».