«<…> В разговоре с Булгаковым несло ягодами, свежим лесом и запахом смол, средь которых построена хижина христолюбивого, сильного духом орловца, плетущего лапти в лесу, по ночам же склоненного в смолами пахнущей ясной и тихой молитве; несло свежим лесом, – не догматом вовсе; из слов вырастал не догматик-церковник, каким он являлся в докладах, в писаньях своих, – вырастал между юною порослью ельника крепкий стоический мужеством чернобородый и черноглазый орловец; и сравнивал я Булгакова с более мне в то время понятным Бердяевым; да: они появились, как пара: Булгаков, Бердяев, – Бердяев, Булгаков, сливаясь в представлении мало их знавших в „Булдяева“ или в „Бергакова“; вот ты начнешь от Булгакова: „Бул…“ Кончишь ты непременно не: – „гаковым“ – „дяевым“; и совершенно обратно: „Бер… – то-то и то-то; стало быть – гаков“». (Между прочим, сам Белый среди консервативных членов Общества получил прозвище «ницшеанского пса».)
Философско-теоретически с Булгаковым А. Белый сошелся на почве софиологии: оба были горячими поклонниками Владимира Соловьева, оба считали одной из центральных философских и богословских категорий Софию Премудрость Божию, а в основу всякого миросозерцания закладывали Софийный Космос. Уже в то время Булгаков развивал свои монистические софийные идеи. Ему, кстати, мы обязаны введению в научный и философский оборот самого понятия «космизм». По Булгакову, София светится в мире как первозданная чистота и красота мироздания, в прелести ребенка и в дивном очаровании зыблющегося цветка, в красоте звездного неба и пламенеющего солнечного восхода. Софийность – главная смысло-объединяющая идея, позволяющая проложить прямой мост между Человеком производящим и Космосом: «<…> Над дольним миром реет горняя София, просвечивая в нем как разум, как красота, как… <…> хозяйство и культура. Между миром, как космосом, и миром эмпирическим, между человечеством и Софией существует живое общение, которое можно уподобить питанию растения из его корней. София, принимающая на себя космическое действие Логоса, причастная Его воздействию, передает эти божественные силы нашему миру, просветляя его, поднимая его из хаоса к Космосу. Природа человекообразна, она познает и находит себя в человеке, человек же находит себя в Софии и чрез нее воспринимает и отражает в природу умные лучи божественного Логоса, чрез него и в нем природа становится софийна».
Хотя идейно-эстетические устремления Белого и Булгакова не во всем совпадали, но по-человечески они бессознательно импонировали друг другу: талант всегда тянется к таланту, гений – к гению. На всю жизнь А. Белый сохранил воспоминания о «пленительной улыбке» С. Н. Булгакова, его искреннем интересе к современной поэзии и особенно – к творчеству Блока. А вот с кем отношения у Белого совсем не сложились, так это с Иваном Александровичем Ильиным (1882–1954), в то время доцентом Московского университета:[21] оба не уставали демонстративно подчеркивать неприязнь друг к другу. Иначе чем прохладным нельзя было назвать и знакомство Белого с известным петербургским философом и публицистом Василием Василиевичем Розановым (1856–1919), с которым он частенько сталкивался у Мережковских.
К московскому периоду жизни Андрея Белого в 1907 году относится знакомство и сближение еще с одним видным представителем отечественной философской и культуроведческой мысли – Михаилом Осиповичем (Мейлихом Иосифовичем) Гершензоном (1869–1925). Он являлся редактором отдела влиятельного журнала «Критическое обозрение», к тому же жил неподалеку, в том же самом Никольском переулке, куда недавно переехал А. Белый с матерью. Гершензон был одним из немногих, кто по достоинству и безоговорочно оценил многогранный талант Белого – и писателя, и поэта, и критика, и теоретика, и эстетика, и философа, предложив ему поучаствовать в качестве постоянного автора в своем журнале. Так началось их тесное и плодотворное сотрудничество и бескорыстная дружба. Скоро, совсем скоро наступит и звездный час Гершензона: осенью 1908 года он сподвигнет лучшие философские умы на участие в задуманном им сборнике «Вехи», прогремевшем на всю Россию и сыгравшем выдающуюся роль в интеллектуальной жизни страны первого десятилетия ХХ века. Всю трудоемкую организационную работу Михаил Осипович взял на себя. Уже в марте следующего 1909 года сборник вышел в свет и в течение года выдержал еще четыре издания.
Философские пристрастия и предпочтения самого Белого, помимо временного увлечения неокантианством, по-прежнему сосредоточивались на крупнейших фигурах отечественной и западной мысли. Среди последних все так же вне конкуренции оставался Фридрих Ницше. 19 декабря 1907 года он выступил с лекцией, посвященной своему кумиру, в большом зале Политехнического музея, затем через месяц повторил ее в несколько измененной формулировке в Московском Литературно-художественном кружке, съездил в Петербург, где выступил с той же лекцией в Тенишевском училище, и, наконец, вернувшись в Москву, снова появился на трибуне в забитом до отказа зале Политехнического музея. Для Белого Ницше ни в коей мере не являлся мыслителем прошлого, русский писатель представлял его как философа-современника, чьи идеи принадлежат прежде всего настоящему и будущему. Такой подход в наибольшей степени импонировал слушателям, вызывая неподдельный всеобщий энтузиазм. Даже старый профессор К. А. Тимирязев – несгибаемый материалист, у которого учился Белый, – пришел послушать своего бывшего студента и по окончании выступления отдал должное его несомненным ораторским способностям и умению удерживать интерес к довольно-таки сложным проблемам в большой и разношерстной аудитории.
Белый же развертывал перед почти что загипнотизированными слушателями картины воистину космического масштаба – основные вехи теургической эволюции «сверхчеловека» и «сверхчеловечества», которая совершается в соответствии с незыблемыми и неотвратимыми законами вечного возвращения:
«<…> Все повторяется. Сумма всех комбинаций атомов вселенной конечна в бесконечности времен; и если повторится хотя бы одна комбинация, повторятся и все комбинации. Но спереди и сзади – бесконечность; и бесконечно повторялись все комбинации атомов, слагающих жизнь, и в жизни нас; повторялись и мы. Повторялись и повторимся. Миллиарды веков, отделяющих наше повторение, равны нулю; ибо с угасанием сознания угасает для нас и время. Время измеряем мы в сознании. И бесконечное повторение конечных отрезков времени минус течение времени, когда нас нет, создает для нас бессмертие, но бессмертие этой жизни. Мы должны наполнить каждый миг этой жизни вином счастья, если не хотим мы бессмертного несчастья для себя. <…>
И в далеком будущем к именам великих учителей жизни, созидавших религию жизни, человечество присоединит имя Фридриха Ницше. В сущности, путь, на который нас призывает Ницше, есть „вечный“ путь, который мы позабыли: путь, которым шел Христос, путь, которым и шли и идут „раджъиоги“ Индии. Ницше пришел к „высшему мистическому сознанию“, нарисовавшему ему „образ Нового Человека“. В дальнейшем он стал практиком, предложившим в „Заратустре“ путь к телесному преображению личности; тут соприкоснулся он и с современной теософией, и с тайной доктриной древности. <…>»
На лекции в Политехническом произошла еще одна судьбоносная встреча: после выступления к Белому подошла хрупкая девушка и напомнила об их знакомстве около трех лет тому назад на квартире своей родственницы певицы Марии Алексеевны Олениной-д'Альгейм (1869–1970), куда частенько заглядывал Андрей Белый. Девушку звали Ася Тургенева (настоящее имя Анна), она училась рисованию и графике в Бельгии, но изредка наведывалась к родне в Москву. Спустя некоторое время начинающая художница станет 4-й Музой и первой официальной женой Бориса Бугаева, но пока что они лишь засвидетельствовали друг другу свое почтение и выразили надежду на продолжение дальнейших контактов.
К самой Марии Алексеевне Олениной-д'Альгейм символисты относились с величайшим восторгом и искренним поклонением. Причина? Пожалуй, лучше всех ее сформулировал Андрей Белый (именно ей была посвящена его первая статья «Певица», напечатанная еще в 1902 году в ноябрьском номере журнала «Мир искусства»): «Когда перед нами она – эта изобразительница глубин духа, – когда поет она нам свои песни, мы не смеем сказать, что ее голос не безукоризненный, что он прежде всего невелик. Мы забываем о качестве ее голоса, потому что она больше, чем певица. Отношение музыки к поэтическим символам углубляет эти символы. Оленина-д'Альгейм с замечательной выразительностью передает эти углубленные символы. Она оттеняет свое отношение к передаваемым символам бесподобной игрой лица. Поэтический символ, осложненный отношением к нему музыки, преображенной голосом и оттененной мимикой, расширяется безмерно. Идея выпукло выступает из расширенного, углубленного символа. Наконец, умелый подбор символов дает возможность проще выразиться идее. Вот почему она, берущая столь сложный аккорд на струнах нашей души, переступает черту музыки и поэзии. Мы не сможем себе представить искусство, полнее соединяющее поэзию с музыкой, вне драмы и оперы. <… > Оленина-д'Альгейм развертывает перед нами глубины духа. Как она развертывает эти глубины и что обнаруживает перед нами – на всем этом лежит тень пророчествования о будущем. Вот почему с особенной настойчивостью напрашивается мысль о том, что она сама – звено, соединяющее нас с мистерией… <…>»