Белого же Волохова совершенно разочаровала: «<… > Очень тонкая, бледная и высокая, с черными, дикими и мучительными глазами и синевой под глазами, с руками худыми и узкими, с очень поджатыми и сухими губами, с осиною талией, черноволосая, во всем черном, – казалась она reservee (сдержанной. – фр.). Александр Александрович ее явно боялся; был очень почтителен с нею; я помню, как, встав и размахивая перчатками, что-то она повелительно говорила ему, он же, встав, наклонив низко голову, ей внимал; и – робел. <…> Было в ней что-то явно лиловое; может быть, опускала со лба фиолетовую вуалетку она; я не помню, была ли у ней фиолетовая вуалетка; быть может, лиловая, темная аура ее создавала во мне впечатление вуалетки; мое впечатленье от Волоховой: слово „темное“ с ней вязалось весьма; что-то было в ней – „темное“. Мне она не понравилась. Тем не менее были уютны и веселы вечера, проведенные вместе».
На сей раз Белый пробыл в Петербурге не слишком долго. Неотложные дела ждали его в Москве. В середине октября он отбыл в Первопрестольную с тем, чтобы недели через две опять вернуться в Питер. Говоря словами Блока, «Невозможное было возможно, / Но возможное – было мечтой»… Белый вновь прибыл в Северную Пальмиру 1 ноября, но 17-го, неожиданно рассорившись (в который раз!) с Любовью Дмитриевной, вернулся домой, к матери. Что именно произошло и о чем был разговор (очередная «ссора», как называет ее Белый в интимном дневнике, не раскрывая сути произошедшего) – неизвестно. Последнее, что он сказал на прощание Любе – «Кукла!» (припоминая, конечно же, «картонную куклу» из «Балаганчика»). Следующая встреча теперь произойдет только через восемь лет, когда у обоих уже не останется ни малейшего намека на былые чувства и вожделения. Несколько позже, подытоживая весь любовно-трагический этап своей жизни, он напишет: из всей его беззаветной и возвышенной любви «случился лишь ужас». Произойдет это позже, сейчас же он чувствовал одно – усталость и опустошенность. Казалось: большая часть жизни прожита, и совсем не так, как бы хотелось. А ведь ему только совсем недавно исполнилось двадцать семь лет!..
У Блока за истекшее время тоже успели донельзя усугубиться личные отношения с женой (из-за Волоховой все-таки!). Объективно и субъективно ему просто стало не до Белого. Их отношения, так окрепшие в Киеве, вновь оказались на точке замерзания. В переписке, ставшей достаточно редкой, наметилась заметная напряженность. Конечно, дружить с Белым было трудно – подчас просто невозможно. Он так и не научился сдерживаться – хотя бы приличия ради, и не упускал случая выпустить по своему великому другу то одну, то другую ядовитую стрелу. После одной такой ненужной никому критической рецензии, Блок высказал свое вполне понятное недоумение. Белый также закусил удила, его ответ гласил: «Ввиду „сложности“ наших отношений я ликвидирую эту сложность, прерывая с Тобой сношения (кроме случайных встреч, шапочного знакомства и пр.). Не отвечай. Всего хорошего».
О дальнейшем А. Белый сообщал буднично и бесстрастно: «Мы с А. А. находилися в дружеской переписке; но мы чувствовали, что говорить и видаться – не стоит. И уже понимали, что отдалилися друг от друга без ссоры мы; медленно замирало общение наше, чтобы возобновиться лишь через несколько лет; наступала страннейшая мертвая полоса отношений (ни свет и ни тьма, ни конкретных общений, ни явного расхождения)… Письма писали друг другу мы редко; и, наконец, – перестали писать». Поводом явились дальнейшие события в литературной жизни в Москве и Петербурге…
* * *
Жизнь не стояла на месте. Противостояние между московскими и питерскими символистами продолжалось. В позиционных боях, происходивших с переменным успехом, Белый слаженно выступал с Брюсовым. Вместе они представляли мощную ударную силу. Валерия Яковлевича Белый называл капитаном, себя – офицером. Против такого двойного тарана мало кому удавалось устоять. Все личные и идейные разногласия если и не были забыты совсем, то наверняка – принесены в жертву общему делу. Донельзя обострились отношения и с «Золотым руном». Меценатство толстосума Рябушинского очень скоро обернулось беспросветным самодурством и барским деспотизмом, сопряженными с непомерными амбициями и неприемлемыми эстетическими ценностями. В письме к Зинаиде Гиппиус от 7—11 августа 1907 года Белый подробно разъясняет сложившуюся ситуацию:
«Теперь о „Руне“. С „Руном“ у меня война. Еще в апреле я вышел из состава сотрудников. Потом Рябушинский просил меня вернуться. Я ответил ему письмом, что пока он Редактор, путного из „Руна“ ничего не выйдет. Потом Метнер написал против меня статью. Я ответил письмом в Редакцию. Письмо отказались напечатать; поставили условием, чтобы я вернулся в состав сотрудников. Я им выдвинул ряд условий, в числе которых было 1) чтобы журнал не опирался на мистических анархистов 2) чтобы Рябушинский дал конституцию. Мне ответили скверным, обидным письмом. Все это сопровождалось всякого рода гнусностями. Наконец я напечатал протестующее письмо в газетах. Вероятно, это письмо будет лозунгом ухода Брюсова (он мне обещал, что в случае предания гласности моего письма, он демонстративно уйдет из „Руна“). Теперь „Руно“ – разлагающийся труп, заражающий воздух. Там процветает идиотизм Рябушинского вкупе с хамским кретинизмом некоего „Тастевена“ (заведующий литературным отделом), который мне сознался, после того как я нецензурными словами изругал при нем заметку Эмпирика против Вас, что ее писал он. Тут мне и стало грустно, что Дима пишет в „Руне“, где заведующий литературным отделом (в сущности редактор) Вас ругает. Последний № „Руна“ – есть уже прямо вонь, где B. Иванов кувыркается, Блок холопствует перед „Знанием“, C. Маковский разводит художественное безэ, а Эмпирик Вас ругает. Теперь „Руно“ всецело опирается на Блока, Иванова, Городецкого. Вероятно, вернется туда Чулков». В том же самом августе Брюсов, Белый и Мережковский публично заявили о полном разрыве сотрудничества с «Золотым руном» и с его спонсором.
Соратники по борьбе весьма ценили атакующий стиль и бойцовские качества А. Белого. Его устные и печатные выступления привлекали всеобщее внимание и били не в бровь, а в глаз. Показательным примером может служить скандальная статья «Вольноотпущенники», опубликованная в феврале 1908 года в журнальном рупоре московских символистов «Весы». Недавних приятелей по литературному цеху он сравнил здесь с рабами-вольноотпущенниками и обозвал «обозной сволочью» (после чего многие из узнавших себя перестали подавать ему руку):
«<…> Воистину – обозная сволочь эти эпигоны символизма, не родившиеся в недрах движения, а присоединившиеся извне в тот момент, когда терять им решительно нечего. Воистину – это на волю отпущенные рабы тех слабовольных воинов, которые соблазнились лестью покоренных.
Но воинам чужда похвала, как чуждо им непризнание. Воин обнажает свой меч за любезную ему идею, не ожидая ни брани, ни похвалы за свой подвиг. Воин неутомим. Он всегда на страже: у него звездное небо в груди и меч, обнаженный за звездное небо.
Мы, символисты, не знаем литературных паяцев, блудливых кошек и гиен, поедающих трупы павших врагов. Если они говорят, что они – символисты, они лгут: мы прогнали от себя эту толпу праздных паяцев. Собравшись на почтительном расстоянии от нас, они оглашают воем ниву литературы русской, передавая заветы, наворованные у нас. <…>»
Между тем в особняке М. К. Морозовой продолжались заседания «Религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьева», где первую скрипку играл близкий друг Маргариты Кирилловны – князь Е. Н. Трубецкой. На заседаниях Общества перебывал почти весь цвет московской гуманитарной интеллигенции и тогдашней русской философской мысли. С докладами Андрей Белый выступал не так уж и часто, но зато активно участвовал в дискуссиях и одно время входил в руководящий совет Общества.
В целом же для выступлений в Москве мест хватало. Федор Степун вспоминает: «В описываемые годы московской жизни Белый с одинаковой страстностью бурлил и пенился на гребнях всех ее волн. Помню его не только на заседаниях Религиозно-философского или Психологического обществ, не только у Морозовой и в „Мусагете“, но также на уютных вечерних беседах у Гершензона, в редакции „Скорпиона“, на концертах Олениной-д'Альгейм, в гостиной Астрова, где, сильно забирая влево, он страстно спорил с „кадетами“ и земцами, на антропософских вечерах у Харитоновой и, наконец, в каком-то домишке в глубоких подмосковных снегах на полулегальных собраниях толстовцев, штундистов, реформаторов православия и православных революционеров, где он все с тою же исступленностью вытанцовывал, выкрикивал и выпевал свои идеи и видения.