Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Высшие идеалы» по-прежнему оставались для обоих первоочередными. Блок ответил тепло и пространно, по сложившемуся обычаю приложил к письму семь стихотворений. Среди них – шедевр, написанный от лица своего идеала:

Мой любимый, мой князь, мой жених,
Ты печален в цветистом лугу.
Повиликой средь нив золотых
Завилась я на том берегу.
Над тобой – как свеча – я тиха,
Пред тобой – как цветок – я нежна.
Жду тебя, моего жениха,
Все Невеста – и вечно Жена.

Белый, у которого только что вышла первая книга стихов – «Золото в лазури», не замедлил c восторженным ответом: «Милый, дорогой Александр Александрович, спасибо за письмо и за стихотворения, которые мне страшно понравились, сами по себе, и как нечто удивительное по нежности и мягкости. В них чувствуется омытость лазурью. Хожу и все повторяю: „Павиликой средь нив золотых / Завилась я на том берегу“… Опять Ее дыханье, Ее ласка, Ее улыбка. Ее ланиты – розы Вечности, Ее губы – коралл, узкий и тонкий, как багряное облачко, растянутое у горизонта, а между кораллом зубы ее – жемчужные… <…>»

* * *

9 июля Москва хоронила Чехова. Он умер в Германии, куда приехал на лечение. Четырехтысячная скорбная процессия проследовала от Николаевского вокзала, куда было доставлено тело, до Новодевичьего кладбища. Всю дорогу гроб несли на руках. Андрей Белый не участвовал в траурной церемонии, но посетил могилу любимого писателя вскоре после похорон. В жизни Белого назревал новый перелом. Он подал заявление на историко-филологический факультет Московского университета с тем, чтобы получить второе образование, после чего собрался в Шахматово, к Блоку. Сопровождать его увязался один из наиболее близких друзей-«аргонавтов» – Алексей Петровский (1881–1958) – сотрудник библиотеки Румянцевского музея, однофамилец Нины). Чуть позже к ним обещал присоединиться Сергей Соловьев, заканчивавший гимназию. Прибыв не без приключений в Шахматово, друзья застали в усадьбе только мать и тетушку Блока, он в это время вместе с женой находился на ежедневной традиционной прогулке по окрестным полям и лесу, окружающему усадьбу.

Наконец звездная пара показалась вдали. Это мгновение навеки запечатлелось в поэтическом сознании Андрея Белого: Царевич и Царевна, освещенные солнцем среди цветов полевых! Она – в широком, стройном, воздушном платье (цвета «розового неба»), молодая, разгоряченная, сильная, подобно магниту, притягивающая жадный взор; волосы под яркими солнечными лучами переливались золотыми струями – воистину «Жена, облеченная в солнце»! Он, шедший рядом, – высокий, статный, широкоплечий, загорелый, в сапогах и просторной белой русской рубашке с красной каймой по краям, расшитой (любимой женой!) белыми лебедями.

Обыденность дачной жизни кумира поначалу удивила и даже несколько покоробила гостей: вместо «бесконечной лазури» и «вечной женственности» – хозяйственные заботы, повседневные дела, выкопанная сточная канава. Разве за этим они сюда приехали? Однако к вечернему чаю неповторимая подмосковная природа и взаимная жажда дружеского общения расставили все по своим местам. «Никогда не забуду я этой линии тихих в своем напряжении и нарастающих дней, – писал впоследствии Андрей Белый. – Не забуду этой прекрасной в своей монотонности жизни, бурно значительной внутренне. <… > А. А. и Л. Д. жили не в главном доме, а в уютнейшем, закрытом цветами маленьком домике о двух комнатах, если память не изменяет, в домике, напоминающем что-то о сказочных домиках, в которых обитают феи. Бывало, послышатся шаги их на ступенях террасы, – и вот, веселые, тихие, входят А. А. и Л. Д., А. А. в неизменной русской рубашке, Л. Д. в розовом, падающем широкими складками платье-капоте. Разговор становится проще, линия разговора меняется: определенные разговоры, которыми мы были заняты, расширяются в неопределенное море той спокойной, немного шутливой глубины и ширины, которые всегда чувствовались в этой супружеской паре. <… >

Наши сидения по утрам воистину переходили в золотое бездорожье у берега какого-то моря, через которое вот-вот придет корабль (для меня „Арго“) и увезет всех через море в Новый Свет. Очень часто мы переходили в соседнюю комнату, просторную, светлую, обставленную уютною мягкою мебелью. Л. Д. садилась с ногами на диван, мы располагались в креслах. Я очень часто, стоя перед ними, начинал развивать какую-нибудь теорию, устраивая импровизационную лекцию. В сущности, вся линия моих слов, теорий и лекций была не в убеждении присутствующих, а в своего рода лакмусовой бумаге, окрашивающейся то в фиолетовый, то в ярко-пурпурный, то в темно-синий цвет. Ткань моих мыслей А. А. умел распестрить всеми оттенками отношений: юмором, молчанием, любопытством, доверием. „А знаешь, Боря, я все-таки думаю, что это не так“. <…> Так А. А. окрашивал одной фразой свое отношение к тому или другому философскому, религиозному или эстетическому вопросу, а я бессознательно давал ему повод к окраске, проталкивая перед ним различные ткани из теорем, утопий и домыслов.

Отсюда явствует, что он был для меня в то время своего рода окраской моих устремлений, давая мне оценку и импульс…»

Андрей Белый вспоминает, как утром перед отъездом все в последний раз собрались вместе. В такие минуты нельзя не испытывать грусть о том, что кончается эта недолгая совместная жизнь. И было что-то в этой грусти от «горней радости». «Когда подали лошадей, – пишет Белый, – казалось, что из некоего мира, где мы себя ощущали „будто мы в пространствах новых, будто в новых временах“, мы двинулись в старый мир». В Шахматове Борис и Сергей испытали настоящее озарение (собственные слова Белого). По возвращении в Москву понял окончательно и бесповоротно: в его жизни наступает судьбоносный переворот. Он решительно объяснился с Ниной Петровской, и та безошибочно угадала, что ее место в сердце возлюбленного окончательно заняла другая женщина, вслух назвав ее имя – Любовь Дмитриевна, жена Блока.

Отставленная любовница не ошиблась – Андрея Белого переполняли доселе неведомые чувства. Жизнь приобрела для него оттенок сплошной радости, но с неизбежным привкусом трагизма. В конце лета он пишет Блоку: «<…> Жизнь так прекрасна, так животворна, воздушна. Мне хочется петь, веселиться, проливать радостные слезы, потому что я победил жизнь в страдании. Страданием звонит мне радость. Страданием улыбается этот белый, ослепительный день, и эти ослепительные зубы промелькнувшего лица, которое я видел сейчас на улице, так весело скалятся! О, я благодарю за день своего рождения. Моя жизнь такая прекрасная…» Удивительные слова, они предвосхищают девиз Бертрана из «Розы и креста»: «Радость – Страданье одно!» и свидетельствуют о том, что оба поэта мыслили совершенно одинаково и их сердца бились в унисон. Белый даже пошел еще дальше: в беседе с Николаем Гумилёвым он как-то развил мысль, опираясь на Евангелие от Иоанна: мир вообще произошел из страданий. Он ждал и жаждал Необыкновенного, и это Необыкновенное неумолимо приближалось – в обличье Любви и Революции…

* * *

Перед началом занятий на историко-филологическом факультете Московского университета Белый успел съездить вместе с матерью на богомолье в Дивеевский монастырь под Арзамасом (город Саров). Серафим Саровский навсегда стал для него путеводной звездой – любимым святым, небесным покровителем и символом православной культуры. В университете сразу же записался в философские семинары ведущих профессоров Льва Михайловича Лопатина (1855–1920) (семинар по «Монадологии» Лейбница) и Сергея Николаевича Трубецкого (семинар по философии Платона). К тому же с огромным удовлетворением для себя начал слушать курс лекций последнего по древнегреческой философии, базировавшийся на доскональном знании и анализе первоисточников. Среди сокурсников Белого оказался лучший друг Эллис, а среди участников «Студенческого историко-филологического общества» – и будущий выдающийся мыслитель Павел Александрович Флоренский, который вскоре перейдет учиться в Московскую духовную академию.

23
{"b":"98526","o":1}