Почти неделю прожил Белый в Тифлисе в одном гостиничном номере вместе с В. Мейерхольдом, побывал на спектаклях его театра, с удовольствием посмотрел еще раз постановку гоголевского «Ревизора». Но самым значительным событием Белый считал знакомство с выдающимися грузинскими поэтами Тицианом Табидзе, Паоло Яшвили и их окружением. Те, в свою очередь, считали Андрея Белого «живым классиком», гениальным русским поэтом,[65] а себя во многом – его учениками. Поэтому Белому вместе с Клавдией Николаевной был оказан самый радушный прием, на какой только способны восторженные и хлебосольные грузины. В Тифлисе в зале консерватории состоялись две публичные лекции Белого, ему предоставили автомобиль, и грузинские литераторы повсюду сопровождали его в поездках по республике.
В Россию Белый решил возвращаться по Волге. Добравшись по Военно-Грузинской дороге до Владикавказа и оттуда – до Сталинграда, они с Клавдией Николаевной сели на пароход «Чайковский» и поплыли вверх по реке, через Казань к Нижнему Новгороду. Эта поездка стала для Белого новым открытием России. Могучая река, бескрайние просторы, упоительная синева русского неба, которое ассоциировалось с бесконечными космическими далями, вновь пробудили в Белом целую гамму патриотических чувств. Он думал о Блоке (сожалел, что тот никогда не видел Волги), вспоминал Есенина и его космистскую поэму «Инония». Особенно запали в душу те строки, где Есенин шествует по небу, «свесясь головою вниз». Белый также пытался представить земной ландшафт отпечатком опрокинутого неба, и обычные овраги виделись ему не уродливой эрозией почвы, а следами перевернутого небесного «хребта».
Радостно делился своими впечатлениями и нахлынувшими философскими размышлениями с Ивановым-Разумником: «<…> Мы… с К[лавдией] Н[иколаевной] проплыли по Волге с Кавказа (от Царицына до Нижнего, 7 суток). Вам нечто открылось от воли России. Нам Волга открыла картину: Россия, как образ полей, берегов, земель, сел, городов. И это „чистое созерцанье“ (в терминах эстетики Шопенгауэра) тоже по-своему явило „Идею“ России. Сам образ России после Казбека, настраивающего на горнюю высоту, нам – образ низин и пространств русских, разрезаемых Волгою, – впервые рассказывал очень огромные вещи; я живал в степях, полях и лесах; в „глушах“ (так!) и в пригородах России. Но это не то. Надо было семь дней вперяться в пробегающие мимо пространства, с душой, настроенной горне, с душой, так сказать, сошедшей с Кавказского хребта, чтобы понять разлет шири русской. Боже мой! почему Блок не плавал по Волге! Многое сумел бы он тогда прибавить к сказанному им о России. <… >
С Волги открылось нам: река Жизни России, слагавшая в низовьях дух вольницы, в верховьях – дух раскола. Неуспокоенность в социальных и духовных исканиях России есть самое жизнь России. И оттого Волга – матушка Русская земля – течет, рассыпается, убегает из-под ног, образуя рельефы оврагов, потому что русская земля – не в земле, а в воде, стихии текучей, и в сходящем с воздухом небе, врастающим внутрь земли и образующим рельефы воздушно-небесных цепей, переполняющих овраги. В дне оврага – вершина неба…Обрываю себя. Мог бы без конца распространяться, социально, философски и религиозно углублять эту волжскую тему России. Но за отсутствием времени скажу лишь: Волга мне показала, что сквозь все расколы Земель и сознаний спускается к нам, русским, Глава небесного человека (Богочеловека). По-новому прозвучала тема „Инонии“ Есенина. В нем она – бунт, выродившийся в беспутицу. Волга как бы приоткрыла возможность в самой этой „беспутейности“ ритма Пути Нового. И как странно: от волжских берегов я увидел по-новому некоторые особенности русской истории. – Но всего не расскажешь. Словом: увидели мы Идею = Образ России в этом чистом, свободном созерцании, в бездумном скольжении вдоль берегов. <…> Велика Россия. Она – Вода Жизни».
«Ширь русской земли, – говорил великий русский мыслитель-космист Николай Федоров, – порождает ширь русской души, которая, в свою очередь, становится поприщем для выхода человека в просторы бесконечного Космоса». Бескрайние волжские просторы пробуждали в душе А. Белого глубинное космическое и софийное чувство.
«Да, в родной, матерней стихии – в России – еще жива Жизнь. А во всех наслоениях верхних, в надстройках, в „общественностях“ – Ариман убил жизнь. Все – мертвое. Обоняю почти физическим носом гнилостные яды, инфицирующие наше сознание. Вспомните, как у Гёте сказано: черт не имеет доступа туда, где – „матери“. (А для меня – мать сыра земля, которая по Достоевскому что есть? – Богородица.) В этом – Мудрость. Она – мать – будет мудрой водительницей нашего строящегося сознания, когда сознание это возжаждет конкретности, и волю к строительству жизни внесет в интеллект интеллигенции. Тогда-то „вера в веру“ апостола Павла станет воистину Верою, открывающей Надежду. Там же, где осязаема Надежда и Вера, там – в их контакте – вспыхивает Любовь. А для меня Любовь к стихии народа, к стержневому ритму этой стихии, и есть Любовь между нами в Любви нашей к Матери. Тут-то и открывается в наших индивидуальных попытках „слушать“ ритм жизни великих глубин, соединенных с целинами (так!) народной жизни, – тут открывается нам София, Мудрость. Пишу Вам это пожелание, чтобы мы из глубин матерней жизни вынесли Мудрость, в день Софии Премудрости (и стало быть: Веры, Надежды, Любви)».
* * *
Кавказ произвел на Белого неизгладимое впечатление. Среди заснеженных пиков, в тенистых ущельях, на берегу лазурного моря, под ослепительным южным солнцем, в окружении радушных друзей – он чувствовал себя свободно и легко. Следующих два лета он тоже провел на Кавказе, побывав не только в Грузии, но и Армении, где гидом для него стал выдающийся армянский художник Мартирос Сарьян. Возобновил знакомство и со своей давней почитательницей Мариэттой Шагинян, ставшей теперь известной на всю страну писательницей. О симпатии к ней, о теплоте оживших воспоминаний лучше всего свидетельствует фрагмент письма Белого, написанного в Тбилиси 20 мая 1928 года:
«Милая Мариэтта, спасибо Вам за встречу; и все-таки: ощущение, что мы виделись меньше, чем могли бы; очень нас с К. Н. потянуло к Вам; хотелось бы еще говорить о многом; и – долге: не внешними словами, а всем существом; радостно было увидеть, что мы так долго не видались, и что в этом невидении и не слышанье внешнем мы созвучны в ритмах исканий и устремлений; и – даже: не только не разошлись, а как будто сошлись; это чувство „разошлись“ было у меня к Вам в эпоху скорей 15–21 годов; а сейчас, после нашей встречи, было радостно отметить: точно жизнь убрала между нами ненужные преткновения; мы ли более вызрели, отделясь от субъективного, слишком субъективного, жизнь ли историческая стрясла с нас сор субъекций и ненужных импрессий. Словом: нам с Вами было легко и хорошо; и спасибо за это хорошее; будем же перекликаться и словами, а не только мыслями и устремлениями. <…> Я всегда Вас внутренне знал и любил, но наши внешние встречи бывали какие-то подорожные, спешные (то – в Мюнхене, то – в Ленинграде); Вы – на север; я – на юг; и всегда сквозь призму людей, и Вам, и мне близких, но с которыми были мучительные и невыясненные отношения. <…> Создавалось впечатление, что и Вы, и я, – в колючей проволоке „их“ слов и мнений о нас, а не „м ы“, взятые по прямому проводу: от „я“ к „я“; и это было не виной нас, а случайностью обстановки встреч, всегда поспешных и из поспешности „нервных“; зная и любя Вас, я не хотел прибавлять к нервным, поспешным встречам (как в Мюнхене, как в Ленинграде) еще новой встречи в этой же тональности: в Тифлисе. И лишь в Эривани я ощутил, что по-хорошему и доброму мы встретились – так, как когда-то (помните, когда я пришел к Вам на елку). В этом смысле я и досадовал в Эривани, что мы по-хорошему встретились; но – мало виделись… <…>»
* * *
Между тем готовившаяся постановка в Театре Мейерхольда пьесы по роману «Москва» не нашла понимания в высоких партийных инстанциях. Цензоры расценили пьесу ни больше ни меньше как «антиобщественную вещь»: «Белый еще раз показал, как чужд он понимания того, чем мы сейчас живем. Его карикатуры на большевиков (и имена-то им даны с усмешечкой) показывают, что он не видал и не видит ни рабочих, ни революционеров». В самом деле, было от чего хвататься за голову. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы понять: выведенные Белым образы большевиков не имеют ничего общего с мифами, к тому времени уже сложившимися в литературе, живописи и кино. Куда, к примеру, прикажете девать 40-летнего большевика Николая Николаевича Киерко (настоящая фамилия Цицерко-Пукиерко), ведущего агитацию в рабочих районах (напомню, что действие романа происходит до революции) и в целях конспирации прикидывающегося тунеядцем (внешность же его такова: коренастый и лысеющий, с русой бородкой, рот кривит, плечом дергает, глаза – с «тиком»)?